[260]. Я расхрабрился и отнес один рисунок, сделав его этой техникой, в редакцию на Фонтанку (я немного знал редактора «Стрекозы», литератора И. Ф. Васильевского, школьного приятеля моих дядей, но решил не прибегать к протекции). Рисунок представлял молодую даму с двумя франтами по бокам, сюжет не очень оригинальный, но карикатура была смешная, и неожиданно издатель журнала — старик Корнфельд ее принял[261] и сразу мне выдал мой первый в жизни гонорар — три рубля.
Больше всего впечатлений мне давали выставки, которые все делались интереснее[262]. После довольно бесцветной и приторной Итальянской в предыдущем сезоне, но где меня поразил Сегантини, своей пуантилической, как бы мозаичной живописью, я восхитился выставкой скандинавских художников во главе с Цорном, о чем уже упоминал, и после этих ясных и здоровых реалистов какими скучными и черными показались мне наши передвижники![263]
На эти выставки как уже вошло в обычай, я еще с осени ходил вместе с Лизой, она была в курсе всех моих новых художественных впечатлений. Тогда же мы стали посещать утренние репетиции симфонического оркестра Консерватории. На этих утренних концертах особенно сосредоточенно слышалась музыка, и они вообще овеяны были каким-то очарованием. Мы слышали много Моцарта, бетховенского «Эгмонта», его 5-ю и 9-ю симфонии и впервые в жизни — 6-ю симфонию Чайковского.
Бывал и у нее — я иногда засиживался, часто слушая ее игру на рояле.
Я возвращался около полуночи к себе на Васильевский остров пешком. И любил для сокращения пути идти по льду замерзшей Невы наискосок от Адмиралтейства к университету, и как памятны эти одинокие возвращения, и сколько можно было передумать за долгий путь.
На третий курс моего факультета я перешел без труда, и летом 1897 г. произошло большое событие в моей жизни: я в первый раз поехал за границу.
Мой отец всегда говорил, что для меня как художника необходимо видеть Европу, и, когда я перешел на 3-й курс университета, он смог устроить мне небольшое путешествие за границу. На первых порах он советовал ограничиться Германией (да и денег на поездку мог дать немного) и, главное, побывать в художественных центрах: Дрездене и Мюнхене, осмотреть музеи и, если удастся, позаняться тогда же летом в одной из художественных школ. От Парижа, куда все стремятся, он отговаривал, думал, что там бездельничают и «модничают» и что, во всяком случае, я еще успею туда попасть. Немцев же он уважал за трудолюбие и дисциплину и считал, что вначале поучиться у немцев было бы более дельно. Меня и сейчас поражает его замечательный план.
Ехал я, разумеется, в самом праздничном настроении. В Вильне перед отъездом за границу я впервые в жизни облачился в штатский костюм и двинулся в путь довольно храбро, так как тогда ничего почти не знал по-немецки. Но со мной был самоучитель («полиглот»), как всегда с самыми идиотскими разговорами, и отец еще мне всунул в карман, скорее в шутку, брошюрку «Вопросник», издание Главного штаба. Там были замечательные фразы: «Как далеко до ближайшего колодца?» или «Если не будешь говорить правду, тебя повесят». Никому, а отцу прежде всего, не могла прийти в голову подозрительность подобной книжки, изданной на случай войны! — времена были глубоко мирные, и книжка в моем путешествии только всех веселила, и немцев больше всего.
Я с волнением переехал впервые границу — узенькую речку между Вержболово и Эйдкуненом — и глядел во все глаза: все было необыкновенно — и замечательная чистота, и аккуратность на станциях, где каждый столбик и даже песок у перрона были особенные, «заграничные». Даже весь пейзаж изменился: сейчас же после границы пошли совсем другие дома, с высокими крышами, другие деревья, поля лежали разграфленными, как на чертеже («Подлецы, — как говорил у Щедрина путешествующий сановник[264], — даже кусочка земли не оставили нераспаханной»).
Уже в Эйдкунене меня сразу обдал неизвестный на наших железных дорогах запах каменного угля — этот «запах заграницы» и позже меня всегда волновал…
Меня поразил ранним утром подъезд к Берлину; внизу, на улицах, блестел асфальт, все чистилось и мылось, в утренних сумерках уже начиналась бодрая, деловая и незнакомая жизнь огромного города.
Как мы заранее условились, я без труда нашел в соседстве с вокзалом Фридрихштрассе, в гостинице, брата моего петербургского сожителя, и с ним обсудили мой маршрут путешествия. Сам он ехал в Гейдельберг к брату, который изучал там химию на летнем семестре, и он соблазнил включить в мой Rundreise[265], кроме Мюнхена и Дрездена, Гейдельберг. Туда мы в тот же день и приехали, и все оказалось еще очаровательнее, чем я предполагал, вспоминая Тургенева[266].
Мой приятель меня устроил в том же доме, где жил, на самой крыше, в мезонине, по узенькой улице, упиравшейся в громаду готического собора. В нижнем этаже моего дома помещался кабачок — «Zum grünen Baum»[267] с качающейся вывеской, где был изображен зеленый дуб. Из моего окошка были видны крутые крыши и множество дымовых труб, из которых вились белые дымки; повсюду на подоконниках стояли горшки с цветами, и тут же висели клетки с птицами. Иногда высовывалась рука с лейкой или показывался белый чепчик — совсем милая картинка Шпицвега[268] или Швиндта[269]. Я попытался сразу же этот вид нарисовать в мой дорожный альбом.
Я с наслаждением гулял один по городу, это была еще совсем старая уютная Германия[270], все было примитивно, даже еще не было трамваев. Забирался и к необыкновенно живописным развалинам ренессансного замка на горе, мне только мешало, что там пили пиво!
Я познакомился со студентами (в Гейдельберге училось много русских), и мне показали достопримечательности города, и главную — знаменитый университетский карцер, стены которого сплошь разрисованы карикатурами, силуэтами, смешными изречениями и вензелями. С языком я справлялся благополучно. Мои немецкие пособия всех забавляли, раз только я «отличился» — вместо «kalte Milch»[271] попросил «Kalbs Milch» — «телячье молоко», и кельнерша потом без смеха не могла мне прислуживать.
На улицах и в кафе я наблюдал и зарисовывал всевозможные типы немецких студентов с их разноцветными шапочками и физиономиями, украшенными рубцами от «мензур» (т. е. дуэлей) или заклеенными крест-накрест пластырями. Видел и самых настоящих классических буршей, каких изображали во «Fliegende Blätter»[272] с неизменным бульдогом и с длинным чубуком[273].
Я уже собирался после трех дней в Гейдельберге ехать дальше, в Мюнхен, как случайно на улице встретил моего виленского товарища по гимназии Велера с его братом. Они ехали в Швейцарию и предложили поехать вместе… Дополнительный билет стоил гроши, и, хотя это было малодушие, удержаться было трудно — и я очутился в Люцерне! Начались новые упоительные впечатления, и бирюзовое озеро, и горы, тающие в блаженной дали, — как все это было по-другому, чем мои детские незабываемые горные впечатления Кавказа.
Мы решили пройти пешком по знаменитой дороге Axenstrasse от Flühlen до Brunnen и в жаркий день с чемоданами за плечами и с альпенштоками пустились в дорогу — прогулка взяла почти целый день. На утро поднялись по довольно страшной воздушной дороге, вися над пропастью, на Rigi Kulm, и там, в чистом воздухе этих горных высот, я долго валялся на траве, слушая перезвон коровьих колокольчиков. Спутники мои ушли искать какие-то тропинки, я же пытался рисовать и втискивал в мой маленький альбом необычную перспективу пропастей и горные пространства без горизонта. Что-то новое открывалось моему глазу художника…
Мы добрались до большой казарменного вида гостиницы на вершине горы, чтобы рано утром полюбоваться оттуда на знаменитый восход солнца над панорамой Альп, но, вставши, увидели только белую стену тумана и перед ней на террасе спины англичан, закутанных в пледы, неподвижно сидящих на складных стульях. Как нам говорили, они упрямо дожидались зрелища уже несколько дней.
В Базеле я с моими спутниками расстался, чтобы встретиться в Мюнхене (у нас были разные маршруты), но мой поезд пришел в Мюнхен с большим опозданием, и в гостинице, где они должны были меня ждать, их и след простыл, и я был впервые предоставлен самому себе — без языка в незнакомом городе…
В той же гостинице я и остался, и следующие дни провел в музеях и на огромной выставке картин в Glass Palast[274]. Самый город я в тот первый приезд узнал мало, только его центр и необыкновенно красивые парадные улицы. Хорошо зная Эрмитаж, я уже мог в старой Пинакотеке разбираться в старых мастерах и их сравнивать с эрмитажными картинами. Хоть мне трудно вспоминать тогдашние первые музейные впечатления, но меня более всего пленил в Мюнхене ранний итальянский Ренессанс, которого так мало было в Эрмитаже, и старые немцы, больше всего Дюрер и его «Апостолы»[275] — шедевры Пинакотеки. В новой Пинакотеке, переполненной колоссальными академическими полотнами Пилоти и Каульбаха и множеством Дефреггеров