Воспоминания — страница 53 из 108

? Думаю, что нет. Как же быть? Не знаю. Террор тем и отличается, что все связаны по рукам и ногам, и никто не может шевельнуть пальцем.

Но сейчас возникает другой вопрос: был ли момент в нашей жизни, когда интеллигенция могла отстоять свою независимость? Вероятно, такой момент был, но интеллигенция, расшатанная и расслоившаяся еще до революции, о своей независимости не думала, потому что шел процесс капитуляции и переоценки ценностей. Быть может, сейчас идет новое собирание ценностей. Они накапливаются вслепую, медленно и с трудом. Я никогда не узнаю, смогут ли их отстоять и сохранить при следующих предстоящих нам испытаниях.

Коля Тихонов

Николай Тихонов, поэт, всегда говорил убежденно, громко, выразительно. Он умел покорять людей и был одним из ловцов душ и соблазнителей. Его приход в литературу встретили радостно: Коля — молодой, Коля — живой, Коля — непосредственный… Он новый человек, он военная косточка, он удивительный рассказчик. Многие и сейчас под обаянием этого бывшего Коли Тихонова, хотя и не понимают, что с ним случилось потом. Тихонова привел к нам Коля Чуковский, и оба юноши понравились О. М.: «Смотри, какой у Чуковского сын — добряк»… А про Тихонова: "Ничего, ничего… Кажется, он сейчас войдет в вагон и скажет: «Граждане, предъявите документы»… «Документы» О. М. произнес с ударением на втором слоге, как говорили начальники продотрядов, проверявшие в гражданскую войну поезда — нет ли там спекулянтов, везущих в город пуд муки… И все же О. М. тоже попал под очарование Коли Тихонова, но это длилось недолго. Тихонов предстал перед нами в своем подлинном виде раньше, чем перед другими. Мне особенно запомнилась искренняя и убежденная интонация Тихонова, когда он сказал: «Мандельштам в Ленинграде жить не будет. Комнату мы ему не дадим»… Это произошло после нашего возвращения из Армении; жить нам было негде, и О. М. попросил писательские организации предоставить ему освободившуюся в Доме литераторов комнату. Узнав об отказе и удивившись формулировке, я спросила Тихонова, должен ли О. М. просить разрешение писательских организаций, чтобы поселиться в Ленинграде, скажем, в частной комнате. Тихонов упрямо повторял. «Мандельштам в Ленинграде жить не будет»… Я попробовала узнать, говорит ли он от своего имени или передает чьи-то инструкции, но толку не добилась. Если инструкции — зачем же такая искренняя интонация? Эта установка не предвещала ничего хорошего, и мы уехали в Москву. А интонация Тихонова означала: мы все ведем себя, как люди, делаем все, что положено, а кто такой этот Мандельштам, который ни с кем не считается, несет черт знает что, да еще требует от нас комнат и работы… Больно много он себе позволяет, а мы потом отвечай… Тихонов был по-своему прав — для беззаветно преданного человека, как он, Мандельштам являлся аномалией, вредным порождением прошлого, лишним человеком в литературе, где места распределяют высшие инстанции и те, кому это поручено…

К этому времени мы уже понимали Тихонова. Незадолго до разговора о комнате и праве на жительство в Ленинграде мы встретили его, когда он выходил из редакции журнала «Звезда» с карманами, набитыми рукописями, взятыми на рецензию. Тихонов похлопал себя по карманам и сказал: «Как на фронте»… Мы знали, что Тихонов полон воспоминаниями о гражданской войне, но не поняли, какое отношение имеет к фронту его оттопыренный карман. Дело объяснилось сразу: «литературная война»… Свой военный пыл Тихонов перенес на скромнейшую литературную работу: зарежешь десяток графоманских романов, которыми всегда полны редакционные портфели, а заодно выявишь что-нибудь идеологически чуждое — вот и ощущение выполненного революционного долга. Чем не война? А воин при этом ничем не рискует — как его в такой войне ранят? — и заполняет без всякого мародерства свою квартиру скромным советским уютом. Чем плохо?

«Как на фронте» — любимая поговорка Тихонова. Но мы иногда слышали от него и другие варианты победных кличей. Почему-то мне пришлось зайти к нему в Москве. Он остановился в Доме Герцена, где мы тогда жили, но на «барской половине», у Павленко. Это произошло в день падения РАППа, 23 апреля 1932 года — мы узнали об этом событии утром, развернув газеты. Оно было неожиданностью для всех. Я застала Тихонова и Павленко за столом, перед бутылочкой вина. Они чокались и праздновали победу. «Долой РАППство», — кричал находчивый Тихонов, а Павленко, человек гораздо более умный и страшный, только помалкивал…

«Но ведь вы дружили с Авербахом», — удивилась я. Мне ответил не Тихонов, а Павленко: «Литературная война вступила в новую фазу»…

Из Воронежа О. М. как-то прислал Тихонову стихи про кота и Кащея. Он почему-то надеялся, что Тихонов пришлет денег, получив от ссыльного и нищего товарища стихи про золото и драгоценные камни. Тихонов немедленно ответил телеграммой, что сделает для О. М. все, что сможет. На этом наши отношения кончились: видно, он не смог ничего. Я напомнила Тихонову через Суркова про ту телеграмму уже в начале шестидесятых годов: «Библиотека поэта» отчаянно искала кому бы поручить предисловие к книге О. М., стоявшей в плане издательства. Все подряд отказывались писать это дурацкое предисловие — никто не хотел делить с редакцией ответственности за воскрешение Мандельштама. Согласись Тихонов написать предисловие, книга, наверное, давно бы вышла. Ведь был благоприятный момент, как раз перед выходом повести Солженицына… Кандидатура Тихонова для предисловия на редкость удачная — ни к чему не обязывает и защищает издание от нападок, которые страшны до момента выхода в свет всего тиража. Сурков уговаривал Тихонова и напомнил ему о его обещании «сделать все» в телеграмме, но тот отказался наотрез. «Он совсем превратился в китайского божка», — сказала я Суркову. Он не возражал, да и возражать было нечего.

Отказаться от Коли Тихонова, юноши с размашистыми движениями, трудно. «Тихонов и Луговской никогда ни для кого ничего не сделали, — сказала мне Анна Андреевна, — но они все же получше других»… Анна Андреевна как-то в 37 году встретила Тихонова, и они с полчаса гуляли вместе по набережной. Тихонов все время жаловался ей на проклятое время. «Он говорил то же, что мы», — сказала Анна Андреевна. Вот почему она к нему и сейчас неплохо относится. Но как говорил!… Придя домой, она не могла припомнить ни одной фразы, где он бы выдал свое отношение к террору: все было так отлакировано, что даже Ахматовой он «не дал против себя материала»… Он только на что-то жаловался, но ни одного лишнего слова не произнес — это ли не высокая дисциплина!… Вот я и считаю, что его нельзя ставить на одну доску с Луговским. Этот был совсем другого склада — несравненно более наивного и чистого. Фронта он боялся, как огня, литературной войны не вел и в пьяном виде мог наговорить с три короба чепухи. А Тихонов всегда верен себе и делу, которому служит. На его похороны придут последние могикане и воздадут воинские почести беспартийному литературному борцу, понимавшему, что журнал «Звезда» — тот же фронт.

Жена Тихонова делала, как будто, игрушки из папье-маше. И сам живой когда-то Тихонов превратился в фигурку из папье-маше. В футляре из папье-маше никогда не содержится подлинных ценностей. Да их, наверное, никогда и не было, и Тихонову заниматься переоценкой не пришлось. Он — один из лучших представителей тех, кто стоял за «новое» на заре двадцатых годов.

Книжная полка

Больше чем четверть века назад, в майские праздники 1938 года, я приехала в Москву из Саматихи, дома отдыха под Муромом, с известием об аресте О. М. «Надо продержаться, пока решится судьба», — сказала я и, сняв с полки несколько книг, пошла к букинисту. Книги пошли на первую и единственную посылку О. М., которая вернулась «за смертью адресата». Мне всегда хотелось, чтобы хоть что-нибудь осталось от этой книжной полки, дававшей нам иллюзию мирной жизни: ведь в выборе этих книг все-таки отразились интересы О. М. тридцатых годов. И я тогда же дала Харджиеву примерный список распроданных мною книг. Список, конечно, был неточным: женщина в том положении, в котором я тогда находилась, ни на чем сосредоточиться не может. Остаток книг, то есть то, от чего отказались букинисты, находится у моего брата Жени — мне до сих пор некуда их забрать.

Мы начали покупать книги, когда я поступила служить в редакцию ЗКП. Там мне выдавали ежемесячно «талон на бесплатное приобретение книг» — прививали журналистам культуру… «Купите что-нибудь фундаментальное», — посоветовал Чечановский, вручая мне первый талон. Он особенно рекомендовал шеститомного Ленина или начинавшее выходить собрание сочинений Сталина [194]. На книжных полках у всех наших знакомых уже стояли все собрания классиков марксизма — они стали неизменной принадлежностью интеллигентского дома. На этом очень настаивали наши воспитатели. Ведь Сталин действительно верил, что стоит всей интеллигенции хорошенько прочесть все эти книги, как они тут же, убежденные неотразимой логикой, откажутся от идеалистических предрассудков. Спрос на марксистскую литературу стоял тогда на высшей точке. Розовый чекист, угощавший нас во время обыска 34 года леденцами из жестяной коробки, был просто поражен отсутствием марксистской литературы на нашей полке. «Где вы держите своих классиков марксизма?» — спросил он у меня. О. М. расслышал вопрос и шепнул мне. — «Он в первый раз забирает человека, у которого нет Маркса»…

И никаких вообще фундаментальных классиков у нас не было, вообще ничего многотомного, хотя нас всегда подбивали чем-нибудь таким обзавестись. Бенедикту Лившицу это даже удалось, и О. М. под его влиянием взял как-то и купил многотомного Ларусса [195]. Ведь Бен говорил: «Переводчику без этого не обойтись»… Это происходило в середине двадцатых годов, когда О. М. оставалось добывать на жизнь только переводами… Толстые тома Ларусса так и пролежали, связанные веревкой, и уехали обратно к букинисту — переводчиком О. М. не сделался… Фундаментальное и собрания сочинений никогда О. М. не соблазняли. К тому же в нем совершенно отсутствовала жилка собирательства и коллекционерства. Он не нуждался ни в редких книгах, ни «в полном охвате» какого-нибудь вопроса. Ему хотелось, чтобы у него и с ним жили те книги, с ко