уже пребывали в вечности, которой она была лишена.
«Они-то там из-за бедности». Узрев, как слова ее срываются с языка и достигают ног повешенных, не касаясь их, она вдруг осознала: подобной смерти она не заслужила. «Не все люди достигают совершенства в смерти; есть отошедшие в мир иной и есть трупы, и я буду трупом», – произнесла она с грустью; отошедшие в мир иной – это обнаженное Я, чистый акт, ведущий к Славе; а труп живет наследством, ростовщичеством и рентами. Доротее не с кем было поделиться своими мыслями, жила она одна-одинешенька в доме-развалюхе по соседству с доньей Матильдой. Были времена, когда родители Доротеи владели шахтами Ла Альяха и Ла Энконтрада в Тетеле. После смерти отца и матери Доротея продала свой большой дом и купила тот, что принадлежал семье Кортина, и жила в нем, пока те не умерли. Оставшись одна, занялась она вязанием кружев для алтаря, вышиванием покровов для Младенца Иисуса и покупкой украшений для Девы. Люди называли ее «божьей душой». Когда наступали праздники, Доротея и донья Матильда обряжали фигуры святых. Дон Роке, церковный староста, спускал фигуры со стен и уходил. Старушки, запертые в церкви, исполняли свои обязанности с благоговением.
– Мы хотим посмотреть на голую Деву! – кричали Изабель и ее братья, вбегая в церковь.
Женщины в спешке накрывали фигуры.
– Бога ради, детям нельзя на это смотреть!
– Уходите! – умоляла тетя Матильда.
– Тетя, пожалуйста, всего разочек!
Доротея с удовольствием посмеялась бы над любопытством и беготней детей. Жаль, что смеяться в церкви было бы кощунством!
– Приходите ко мне, я уж вам расскажу сказочку, почему любопытные долго не живут, – обещала она.
Дружба старушки с семьей Монкада насчитывала много лет. Дети чистили ее сад, вынимали из ульев пчелиные соты, срезали побеги бугенвиллей и цветы магнолий, потому что Доротея, когда деньги закончились, заменила позолоту цветами и занималась плетением гирлянд для украшения алтарей. В те дни, о которых я вспоминаю, Доротея была стара уже настолько, что забывала пищу на огне, и такос ее получались с горелым привкусом. Заходя к ней в гости, Изабель, Николас и Хуан кричали:
– Горелым воняет!
– А? С тех пор как сапатисты сожгли мой дом, у меня все время подгорают бобы… – сетовала старушка, не вставая с низкого стульчика.
– Но ты же сама сапатистка, – возражали ей со смехом дети.
– Сапатисты были бедны, и мы прятали для них еду и деньги. Поэтому Бог и послал нам Росаса, чтобы мы начали по ним скучать. Только бедный может понять бедного, – объясняла Доротея, не отрывая взгляда от своих цветов.
Дети подходили, чтобы расцеловать старушку, и она взирала на них так удивленно, будто они в один миг успели повзрослеть до неузнаваемости.
– Как вы быстро растете! Пора бы уж следовать приличиям! Не ведитесь на козни дьявола!
Дети хохотали, сверкая ровными белыми зубами.
– Доро, можно я зайду в твою комнату? – просила Изабель.
В комнате, где жила Доротея, стены были обклеены картинками святых и веерами, которые принадлежали еще ее матери. В воздухе пахло фитилем и жженым воском. Изабель восхищала эта комната, вечно погруженная в полумрак. Ей нравилось рассматривать веера с миниатюрными пейзажами, освещенными луной, с темными террасами, на которых целовались крошечные мужчины и женщины. То были видения любви, нереальной, но реалистично подробной и уменьшенной до таких размеров, чтобы помещаться на этих маленьких предметах, скрытых во тьме. Девочка имела давнюю привычку подолгу рассматривать сцены, неизменные, зато очень детальные. Другие комнаты состояли из темных стен с юркими кошачьими силуэтами и узорами из побегов плюща.
– Николас, в старости у меня будет такая же комната!
– Не болтай глупости, ты-то точно одна не останешься! Вот выйдешь замуж и возьмешь себе веера, которые больше всего нравятся.
Николас мрачнел:
– Ты хочешь замуж, Изабель?
Опираясь на стену в коридоре, он наблюдал, как сестра выходит из комнаты Доротеи с изменившимся лицом, пребывая в мире, ему неизвестном. Она предавала его, бросала одного, разрывала их детские узы. А ведь они должны быть вместе, Николас точно знал. Они вместе сбегут из Икстепека. Их ждут дороги в ореоле из сверкающей пыли. Поля, готовые к битве… Какой? Что это будет за битва, им еще предстояло выяснить, и в этой картине мира не должна была появиться ни одна трещина. А дальше они повстречаются с героями, призывающими их из мира славы и фанфар. Они, Монкада, не умрут в своих влажных от пота постелях, цепляясь за жизнь, точно пиявки. Их звал гул улиц. Далекий грохот Революции становился отчетливей – стоило лишь открыть дверь, чтобы оказаться в самой гуще тех тревожных дней.
– Уж лучше умереть на улице или в какой-нибудь пьяной драке! – заявил Николас с негодованием.
– Вечно ты твердишь о смерти, юноша, – отозвалась Доротея.
Николас не ответил ей, продолжая внимательно глядеть на сестру. Да, она изменилась; его слова уже не оказывали на нее никакого влияния. Изабель хотела сбежать, но не с ним. «И каким будет ее муж?» – подумал он со страхом.
Его сестра думала о том же:
– Нико, думаешь, он уже родился?
– Не будь дурой! – воскликнул он.
Сестра начинала его раздражать.
– Где он сейчас? – продолжала Изабель не моргнув и глазом. И опять унеслась мыслями в неизвестные дали, встретив там кого-то, кто прошел мимо, даже не взглянув. Помрачнев, она добавила: – Нет, наверное, замуж я выходить не стану…
– Нечего выдумывать то, чего нет, не к добру это, – проворчала старуха, когда юные Монкада уже собирались уходить.
– Доро, как раз несуществующее и нужно выдумывать, – возразила ей Изабель из коридора.
– Что за глупости! О чем ты?
– Об ангелах, – закричала девочка и поцеловала на прощанье старушку, которая замерла на пороге, глядя, как трое ее последних друзей уходят по мощеной улице.
– Не знаю, что с вами и делать…
Дон Мартин Монкада прервал чтение и с недоумением взглянул на детей. Слова слетели с его губ и, не оставив эха, затерялись в углах комнаты. Ребята, склонившиеся над доской для шашек, даже не пошевелились. Эту фразу их отец повторял уже давно. Круги света, разбросанные по комнате, замерли и не двигались. Время от времени от доски раздавался легкий шум, будто открывалась и закрывалась крошечная дверь, куда падала побежденная шашка. Донья Ана отложила книгу, медленно подняла фитилек лампы и в ответ на слова мужа воскликнула:
– Ох и трудно же иметь детей! Совсем другие люди…
На черно-белой доске Николас передвинул шашку, Изабель наклонилась, чтобы оценить расстановку, а Хуан несколько раз щелкнул языком, предотвращая возможную ссору между старшими. Из ящика красного дерева раздался глухой стук часов.
– Ну и шум ты устраиваешь по ночам, – погрозил им пальцем дон Мартин.
– Девять часов, – отозвался из угла Феликс.
По давней привычке он встал с табурета, подошел к часам, открыл стеклянную дверцу и снял бронзовый маятник. Часы смолкли. Феликс отнес маятник на письменный стол хозяина и вернулся на прежнее место.
– Сегодня ты нас больше не потревожишь, – проговорил Мартин, глядя на замершие стрелки на белоснежно-фарфоровом циферблате.
Без тиканья часов комната и ее обитатели погрузились в другое, печальное время, в котором их жесты и голоса двигались от настоящего в прошлое. Донья Ана, ее муж, их дети и Феликс отделились от реальности и застыли каждый в пятне света; превратились в воспоминания о самих себе, в персонажей без будущего, тех, кто живет только в памяти. Такими я вижу их и сейчас: каждый склонился над своим кругом света, в забвении, вне самих себя и вне той печали, которая нависала надо мной по ночам, когда дома закрывали свои ставни.
– Грядущее! Грядущее… Что такое грядущее? – воскликнул Мартин Монкада с нетерпением.
Феликс покачал головой, донья Ана и дети замолчали. Когда Мартин думал о будущем, на него обрушивалась лавина дней, слепленных друг с другом. Они угрожали ему, его дому и его детям. Дни для Мартина были вовсе не тем же, что и для остальных. Он никогда не говорил себе: «В понедельник я сделаю то-то», потому что между ним и этим самым понедельником толпились непрожитые воспоминания, и это лишало его необходимости сделать «что-то в понедельник». Он боролся между несколькими воспоминаниями, а единственным для него нереальным была память о том, что когда-то случилось. В детстве он проводил долгие часы, вспоминая то, чего никогда не видел и не слышал. Его больше удивляло присутствие бугенвиллей во дворе его дома, чем разговоры о странах, покрытых снегом. Он помнил снег как форму тишины. Сидя у подножия бугенвиллеи, он ощущал себя охваченным белой тайной, такой же реальной для его темных глаз, как и небо над его домом.
– О чем думаешь, Мартин? – как-то спросила у него мать, удивленная серьезным видом сына.
– Вспоминаю снег, – ответил мальчик.
Ему тогда было пять лет.
По мере того как он рос, его память отражала тени и цвета непрожитого прошлого, которые смешивались с образами и событиями будущего. Мартин Монкада всегда жил меж этих двух огней, которые в нем слились в единое целое. В то утро мать рассмеялась, не поверив сыну, пока тот с недоверием взирал на буйство бугенвиллей. В Икстепеке были запахи, которых никто, кроме него, не ощущал. Если служанки разжигали огонь на кухне, запах горящего соснового дерева будил в нем образы сосен, и по телу мальчика поднимался прохладный смолистый ветер, становясь осознанным в его памяти. Мартин удивленно озирался и обнаруживал себя сидящим возле пылающего очага, вдыхая воздух, наполненный болотными запахами из сада. И странное чувство накрывало его: будто он в неведомом, чужом месте и не узнает голосов и лиц своих нянек. Через открытую дверь кухни врывалась пламенем цветущая бугенвиллея, вызывая в нем ужас, и он принимался плакать, ощущая себя потерянным в незнакомом месте. «Не плачь, Мартин, не плачь!» – успокаивали служанки, нависая над его лицом темными косами. А он, еще более одинокий, чем когда-либо, среди этих неузнаваемых лиц, ревел только громче. «Поди пойми, что с ним», – говорили служанки и отворачивались от ребенка. И мальчик постепенно начинал узнавать себя в Мартине, который сидит дома, в кухне, на плетеном стуле и ждет, когда подадут завтрак.