После ужина, когда Феликс останавливал часы, Мартин Монкада погружался в свои непрожитые воспоминания. Календарь заставлял его жить в каком-то ином времени, лишая того, которое существовало внутри его. В этом времени понедельник был всеми понедельниками, слова становились магическими, люди превращались в бестелесных персонажей, а пейзажи размывались до цветных пятен. Мартину нравились праздничные дни. Люди бродили по площади, околдованные позабытым воспоминанием о празднике; из этого забвения проистекала печаль тех дней. «Когда-нибудь мы вспомним, вспомним», – твердил он себе, уверенный, что праздник, как и все движения человека, существовал нетронутым во времени и что достаточно лишь усилия, желания увидеть, чтобы прочесть во времени историю этого же времени.
– Сегодня был у доктора Арриеты и сказал ему о ребятишках, – донеслись до его ушей слова Феликса.
– У доктора? – переспросил Мартин Монкада.
Что бы он делал без Феликса? Феликс каждый день становился его памятью. «Чем нужно заняться сегодня?» «На какой странице я остановился вчера?» «Какого числа умер Хустино?» Феликс помнил все, что забывал Мартин, и отвечал на его вопросы безошибочно. Феликс был его вторым «я» и единственным человеком, с которым он не чувствовал себя чужим. Родители Мартина представлялись ему какими-то загадочными фигурами. То, что они умерли, казалось более невероятным, чем то, что они родились в ту же эпоху, что и он, которая тем не менее в памяти его отстояла дальше, чем рождение Клеопатры или Кира. Его удивляло, что родители не существовали всегда. Когда Мартин был маленьким и ему читали Священную историю, те главы, в которых говорилось о Моисее, Исааке и Красном море, он думал, что только его родители сравнимы с тайной Пророков. Эта причастность родителей к древности вызывала у мальчика уважение к ним. Будучи малышом и сидя на коленях у отца, он тревожился из-за биения его сердца, и память о бесконечной печали, о хрупкости человеческой жизни тяготила его и лишала речи еще до того, как он узнал, что такое смерть.
«Скажи что-нибудь, не будь глупеньким», – просили Мартина. А он не мог найти ни единого слова, чтобы выразить глубочайшую боль. Сострадание перечеркнуло годы, отделяющие его от родителей, оно заставляло его постоянно беспокоиться о других, мешало ему вести деятельную жизнь. Вот почему Мартин Монкада был сломлен. Он работал то тут, то там, и ему едва хватало на жизнь.
– Я объяснил ему, в каком состоянии наши счета, и он согласился нанять мальчиков на шахты, – сказал Феликс.
Лампады мерцали и испускали черный дым, напоминая, что пора сменить масло. Младшие Монкада убрали шашки и сложили доску.
– Не волнуйся, пап, мы уедем из Икстепека, – заявил Николас, улыбаясь.
– Вот и посмотрим, есть ли у этих тигрят зубы, овец-то на всех не хватит, – отозвался Феликс из своего угла.
– А мне бы хотелось, чтобы Изабель вышла замуж, – проговорила донья Ана.
– Не собираюсь я замуж, – ответила дочь.
Изабель не нравилось различие между ней и ее братьями. Мысль, что замужество – единственное будущее для женщины, унижала ее. Разговоры о браке делали ее товаром, который можно продать по любой цене.
– Если девочка уедет, а ребята останутся, дом уже не будет прежним. Уж лучше пусть уедут все вместе, как сказал Николас, – проговорил Феликс. Он и думать не хотел о том, что Изабель покинет их ради какого-то незнакомца.
До сих пор слышу, как слова Феликса витают в воздухе гостиной, преследуя уже несуществующие уши и повторяясь во времени только для меня.
– Не знаю, не знаю, что мне с вами делать, – все твердил Мартин Монкада.
– Мы все устали. – С этими словами Феликс встал и исчез. Через несколько минут он вернулся с кувшином тамариндовой воды. Ребята поспешно осушили свои бокалы. К тому времени жара чуть спала, ароматы ночи и жасмина наполнили дом теплом.
– Мальчикам это было бы полезно, – добавил Феликс, собирая пустые бокалы. Дон Мартин поблагодарил его взглядом.
Позже, лежа в постели, он мучился сомнениями: что, если, отправив детей на рудники, он нарушит их волю? «Бог меня рассудит! Бог рассудит!» – беспокойно повторял Мартин Монкада. Он никак не мог заснуть: дом окружало нечто странное, будто злые чары, наложенные когда-то давно на него и на его семью, этой ночью обрели форму. Дон Мартин попытался вспомнить, что за напасть преследовала его детей, однако в памяти всплыл лишь ужас, который охватывал его каждую Страстную пятницу. Он начал было молиться, но не смог отогнать угрожающую ему тьму.
Я помню, как Хуан и Николас отправились на рудники Тетелы. Подготовка длилась целый месяц. Однажды утром появилась швея Бландина в очках и с корзиной для шитья. Ее смуглое лицо и миниатюрное тело несколько мгновений размышляли, прежде чем войти в швейную комнату.
– Не люблю я стены; мне нужно видеть листья, чтобы запомнить крой, – мрачно заявила она и отказалась входить.
Феликс и Рутильо вынесли «Зингер» и рабочий стол в коридор.
– Так лучше, донья Бландина?
Швея медленно села за машинку, поправила очки, наклонилась и сделала вид, что работает, затем подняла голову и с тревогой проговорила:
– Нет, нет, нет, нет! Отнесите вон туда, к тюльпанам… Там очень интересные папоротники!
Слуги поставили швейную машинку и стол перед тюльпанами.
Бландина покачала головой:
– Слишком вычурно! Слишком! – произнесла она с отвращением.
Феликс и Рутильо нетерпеливо развернулись к женщине.
– Если вы не возражаете, я бы предпочла перед магнолиями, – мягко попросила она и бодрой рысью направилась к деревьям, однако, дойдя до них, обескураженно воскликнула: – Они слишком торжественны! Тоска!
Утро прошло, а Бландина так и не нашла подходящего места. Наступил полдень, а она все еще размышляла над своей проблемой, сидя за столом. Швея ела, не замечая того, что ей подают, безучастная и неподвижная, точно идол. Феликс менял ей тарелки.
– Не смотрите на меня так, дон Феликс! Поставьте себя на мое место: как можно орудовать ножницами, кроя дорогие ткани, в окружении неблагодарных стен и мебели… Я не могу найти себя!
После обеда Бландина наконец-то «нашла себя» в углу коридора.
– Отсюда я вижу только листву; все остальное теряется среди зелени, – прокомментировала она, улыбаясь, и взялась за работу.
Донья Ана пришла составить ей компанию, и руки Бландины принялись шить рубашки, москитные сетки, брюки, покрывала и простыни. В течение нескольких недель она шила до семи часов вечера. Сеньора Монкада помечала одежду инициалами детей. Время от времени швея поднимала голову:
– Это Хулия виновата в том, что дети уезжают одни и так далеко, в самую гущу опасностей и дьявольских искушений!
В те дни Хулия определяла судьбу всех нас, мы винили ее в самых незначительных несчастьях. Она же, защищенная собственной красотой, казалось, нас и не замечала.
Тетела находилась в горах, всего в четырех часах езды на лошади от Икстепека, во времени же эта дистанция была просто огромной. Тетела, полностью заброшенная, принадлежала прошлому. Все, что от нее осталось, – золотой престиж ее названия, гремящий в памяти, как погремушка, да несколько сгоревших дворцов. Во время революции те, кто владел содержимым рудников, исчезли, а вслед за ними эти места покинули и жившие там бедняки. Осталось лишь несколько семей, занимавшихся гончарным делом. По субботам на рассвете мы видели, как они приходили на рынок Икстепека, босые и оборванные, чтобы продать свои горшки. Дорога к рудникам пересекала сьерру и продолжалась сквозь «квадрильи» крестьян, измученных голодом и лихорадкой. Почти все они присоединились к восстанию сапатистов и после нескольких коротких лет борьбы вернулись в эти места, такие же бедные, как и прежде, чтобы занять свое место в прошлом.
Метисы боялись сельской местности. То было делом их рук, следствием их грабежа. Они пришли с насилием, а попали во враждебную страну, окруженную призраками. Террор, который они навели, привел их же самих к обнищанию. А меня – к деградации. «Ах, если бы мы только могли истребить всех индейцев, они – позор Мексики!» Индейцы молчали. Метисы, прежде чем покинуть Икстепек, набрали еды, лекарств, одежды и «пистолетов, хороших пистолетов, индейские ублюдки!» Собравшись вместе, они недоверчиво смотрели друг на друга, чувствуя, что нет у них ни страны, ни культуры. Они были как искусственный нарост, они жили за счет незаконно добытых денег. Из-за них мое время остановилось.
– С индейцами лучше не церемониться! – посоветовал Томас Сеговия на одной из встреч, устроенных семьей Монкада для проводов молодых людей. Сеговия привык к педантизму своей аптекарской лавки и раздавал советы таким же тоном, что и лекарства: «По бумажке каждые два часа».
– Они такие коварные! – вздыхала донья Эльвира, вдова дона Хустино Монтуфара.
– Они все на одно лицо, потому так опасны, – добавил Томас Сеговия, улыбаясь.
– Раньше с ними было легче. Что бы сказал мой бедный отец, да упокоится с миром его душа, если бы увидел этих восставших индейцев. А он ведь всегда был такой благородный! – сказала донья Эльвира.
– Веревка по ним плачет. Медленно не ходить. Оружие держать в порядке, – настаивал Сеговия.
Феликс, сидя на своей скамейке, невозмутимо слушал их. «Мы, индейцы, всегда храним молчание», – и оставил свои слова при себе. Николас смотрел на него и ерзал на стуле. Ему было стыдно за слова друзей его семьи:
– Не надо так говорить! Мы все наполовину индейцы!
– Во мне нет ничего индейского! – задыхаясь от негодования, воскликнула вдова.
Жестокость, холодным ветерком пронесшаяся над моими камнями и моими людьми, сгустила воздух в комнате и затаилась под стульями. Гости лицемерно улыбались. Кончита, дочь Эльвиры Монтýфар, взглянула на Николаса с восхищением. «Какое счастье быть мужчиной и иметь возможность высказывать свое мнение», – мрачно подумала она. Не принимая участия в разговоре, она скромно сидела и слушала, как падают слова, и переносила их стоически, как человек, который терпит ливень. Беседа утратила легкость.