Воспоминания о Корнее Чуковском — страница 76 из 93

В тексте одного из очерков упоминается Хлебников как один из любимых поэтов героя. «Хлебников?» — записывает Чуковский в конце тома. То есть действительно ли герой очерка так уж любил Хлебникова? Но на всякий случай, впрок, замечает: «Процитировать в Хрестоматии футуризма», — в работе, которую он к моменту этой записи не переиздавал лет этак около пятидесяти (попутно исправляется опечатка).

И отчеркивает на полях все места, где по тому или иному поводу упоминается Чехов: такой-то писатель любил Чехова (учесть!), в рассказе «Гусев» как-то не по-чеховски густо, живописно, многоцветно изображен заход солнца (неживописность Чехова — один из распространенных предрассудков!), такой-то, подобно Чехову, умел прятать свои подлинные настроения под маской шутки.

А вот тут воспоминания о том, как любил Горький Михаила Зощенко и великолепно, почти дословно, воспроизводил его рассказы. Может быть, пригодится для работы о Зощенко…

На одной странице автобиографической повести рассказывается о круге чтения юного героя — это очень важно и для героя, и для автора, и для него, читателя Чуковского: скажи мне, что ты читаешь… записывается номер страницы и краткое: «Что читал».

Специальная запись отмечает удивительную память автора на слова и обороты живой речи. Но тут же, чтобы не оставалось сомнений в природе писательского дара, добавлено: «Не работа памяти, но работа большого искусства».

И несмотря на то, что у писателя репутация художника, работающего в стиле строгом, точном, сдержанном, избегающем внешней броскости, Чуковский, наперекор установившемуся критическому канону, вновь и вновь отмечает — его эффектность. В другом случае, в книге, натужно стремящейся к броским эффектам, это было бы бранью, но здесь это хвала. Эффектный ход, эффектная реплика, эффектная концовка, — и, конечно, Чуковский не был бы самим собою, если бы даже здесь, в заметках для себя, не стремился прочертить доминанту творчества писателя и через его жизнь: оказывается, у того «очень эффектная биография».

У нас на глазах чтение превращается в прочтение. Так было всегда у Чуковского. Критик вообще начинается с читателя, читателем же он и заканчивается, но как много заключено в промежутке! К Чуковскому слово «критик», объединяющее его с легионом газетно-журнальных рецензентов, следует относить с оговорками. Он был не столько критик, сколько художник критического жанра. Недаром писатели стремились быть прочитанными Чуковским, как добивались чести портретироваться у Репина, — Чуковский всегда видел в художественном произведении нечто сверх того, что видели другие. Первой главой работы о Чуковском-критике, конечно, должно стать исследование о Чуковском-читателе.

1975

Наталия ИльинаТАКИМ Я ЕГО И ПОМНЮ…

Никого ни о чем не нужно было спрашивать: путь от станции до дома был мне заранее подробно описан. Справа на горе должно было показаться кладбище — оно показалось, далее следовало ждать мостика — появился и мостик, а потом все прямо, прямо, справа — поле, затем возникнет улица Серафимовича, на нее надо свернуть. Улица возникла, называлась она именно так, как надо, я свернула. Августовский день был тих, ясен, шагалось легко, и было странно и весело думать, что сейчас я увижу живого Чуковского.

Это было очень давно — в 1955 году. Тогда мне казалось, что семьдесят три года — это чрезвычайно много, и я ждала, что увижу глубокого старика, благостного, тихого, с добрыми, слегка слезящимися глазами. Старец сидит в кресле на балконе, прикрыв ноги пледом, меня к нему подводят, представляют, я осторожно пожимаю его сухую старческую руку, говорю, что счастлива его видеть, мне шепчут: «Громче!», я повышаю голос — старик глух, конечно.

Все в тот день шло как по-писаному, ничто моих ожиданий не обмануло. И кладбище, и мостик, и улица Серафимовича возникали вовремя, с нужными интервалами, когда следовало, появились и зеленые ворота, и двухэтажный за ними дом желтого цвета. Единственно, кто так и не появился, это старик с укутанными пледом ногами, встречи с которым я ждала. Старика не было. Был длинный, худощавый веселый человек с белой прядью на лбу, с острым, смеющимся взглядом, с большими смуглыми руками, без единой приметы старости.

Вероятно, во время пути от электрички до дома я готовила какие-то слова, которые скажу старику на балконе. Еще живя в Шанхае, я читала сборник «Искусство перевода», статьи о Вербицкой и Чарской, язвительное остроумие этих работ меня восхищало, многие фразы оттуда я помнила наизусть… Но ничего приготовленного сказать не пришлось. С той минуты, как я попала в орбиту веселого седовласого человека, меня завертело, как щепку… Вот я схвачена за руку и повлечена в глубь участка, где много скамеек, — каждое лето здесь устраивается костер для детей… Тут же, отпустив мою руку Корней Иванович прыгнул на скамейку, пробежался по ней, засмеялся, спрыгнул, опять куда-то потащил меня, не помню уж, что показывая на участке, затем мы побежали к дому, именно побежали, и он, одним духом перешагивая длинными ногами через ступеньки, взлетел по лестнице, я — за ним…

Знал ли он, что я готовилась к встрече с тихим стариком, и доказывал прыжками и бегом, что стариков в этом доме не водится, а тихих — тем более?

Примчались мы в его кабинет. Ничего я там толком в тот раз не рассмотрела (помню лишь ощущение уюта от обилия книг и радости оттого, что я здесь!), я глаз не отрывала от Корнея Ивановича… Боюсь: не глядела ли я на него разинув рот, что случалось со мной в детстве во время сильных зрелищных переживаний? А он доставал с полок и показывал мне какие-то книги, что-то спрашивал меня своим высоким и насмешливым голосом, я, вероятно, отвечала не онемела же я в тот день, хотя могла онеметь… И вот он что-то пишет на одной из вынутых книг («От двух до пяти»), я догадываюсь, что книгу надписывают мне. Но могла ли я ожидать такой надписи? «Дорогой с первого взгляда…» — это по-русски и затем несколько ласковых слов по-английски…

Когда я шла к станции, было уже совсем темно: ни поля слева не видно, ни кладбищенских крестов на горе. Тепло. Тихо. В электричке я вынула книгу, поупивалась немного надписью на ней, хотела читать, читать не могла. Смотрела в окно, за которым ничего, кроме тьмы, не было видно, перебирала в памяти все с самого начала, вспоминала ласковые слова, сказанные Корнеем Ивановичем, — тогда я еще не знала, как он на них расточителен…

К тому времени мною была написана одна-единая книжка — сборник фельетонов, печатавшихся в одной из газет Шанхая и там изданный. С помощью этого сборника я поступила в 1948 году в Литературный институт. Книжку я давала читать друзьям. Выяснилось, что и Корней Иванович прочитал ее. И очень хвалил.

Я вернулась туда, что было в те годы моим домом, — в снимаемую мной комнату, в чужие девять метров, скудно обставленные, украшенные мною в потугах на уют какими-то занавесками… Я легла спать. Я не могла заснуть. Все видела перед собой удивительного человека, как он прыгал, как смеялся и как обнял меня на прощанье. И высокий его, насмешливый голос слышала… Я верила в себя в ту ночь. Чужие углы, люди, с которыми я вынуждена жить бок о бок, скоро уйдут, это ненадолго, я выбьюсь, я способная, он так сказал, он знает, что говорит…

До следующего, сильно мне запомнившегося визита к Чуковскому осенью 1956 года я еще несколько раз бывала в Переделкине. Летом там всегда жили родные Корнея Ивановича, их-то я и ездила навещать. С Чуковским встречалась за ужином, на веранде, он был со мной добр, был весел, на этой веранде я впервые увидела Ираклия Андроникова — тот рассказывал и показывал, а Корней Иванович не спускал с него восхищенно-влюбленных глаз. На этой же веранде я познакомилась с З. Паперным — он читал свои эпиграммы и юморески; все смеялись, но громче и восхищеннее всех Корней Иванович. А я думала о том, что нет лучше слушателя, чем Корней Иванович, и завидовала тем, кем он восхищается.

Я была настолько убеждена в добром ко мне отношении Чуковского, что однажды, глазом не моргнув, взялась сопровождать в Переделкино одного молодого критика. Тому надо было выпросить у Чуковского статью для журнала, но был он с Корнеем Ивановичем едва знаком, ехать один стеснялся. Спросил меня: «В каких вы отношениях?» — «В прекрасных!» — «Поедем со мной?» «Поедем».

Той осенью 1956 года в переделкинском доме Корнея Ивановича телефона еще не было, предупредить о своем появлении мы не могли. Меня это не беспокоило: Корней Иванович встречает меня ласково, он будет мне рад. Свою уверенность в добром приеме я внушила и моему спутнику, он тоже перестал беспокоиться… Мимо кладбищенской горы, мимо поля мы шли под моросящим осенним дождем, шли весело, предвкушая тепло и уют, а главное — встречу с Корнеем Ивановичем. Дверь не заперта, в доме тихо, из кухни появилась женщина, которая в то время вела здесь хозяйство. А Корнея Ивановича нет. Он в Москве. Уезжать нам показалось обидно, и были все основания думать, что он скоро вернется, — я знала, что в Москве он никогда не ночует, а спать ложится рано. Хотелось снять промокшие плащи, посидеть, но женщина сразу же нас покинула, ушла на кухню, войти не предложила, и мы, растерянно потоптавшись в передней, снова вышли наружу. Решили ждать, гуляя. Стали ходить по переделкинским улицам, делая круги вокруг дома Корнея Ивановича, дождь все моросил, и не было надежды, что он когда-нибудь кончится… Вынужденная наша прогулка длилась чуть не час, и наконец, подойдя к воротам дома, мы увидели, что во дворе произошли изменения, двор ожил — стоит машина, распахнуты двери гаража… Значит, вернулся!

Снова вошли в дом. Снова появилась на пороге кухни женщина, крикнула: «Корней Иванович! Пришли они!» Наверху растворилась дверь кабинета: «Кто пришел? Кто ко мне пришел?» Высокий знакомый голос, а интонация незнакомая, раздраженная, даже сердитая. Но ведь мы сообщили женщине наши фамилии, сказали, что будем ждать, гуляя. Забыла передать? Мне казалось: я сейчас назову себя, и Корней Иванович сразу подобр