Воспоминания о Корнее Чуковском — страница 79 из 93

Он нуждался в людях, был к ним жадно любопытен, общение было ему необходимо. Однако делу — время, потехе — час. Работа в жизни Чуковского занимала главное место, он трудился ежедневно, по многу часов, не делая скидок ни на возраст, ни на бессонницу, которой страдал смолоду… День его был строго распределен по часам, что и должно быть у каждого, кто не ходит на службу, а трудится дома. Кто-то в шутку сказал, что русский писатель любит, когда ему мешают работать. В этом отношении Корней Иванович русским писателем не был: помех не любил, расхлябанность ненавидел. И мягкотелости по отношению к гостям, даже к тем, кто явился издалека, не проявлял. В Европе и Америке так: гости там без зова не являются, на «огонек» в любое время не заглядывают… Гость, приглашенный к четырем дня, в шесть непременно должен хозяев покинуть, памятуя о том, что пригласили его только к чаю. А приглашенный к шести в восемь дом покидает, и никто не убеждает его остаться, ибо звали его на выпивку и бутерброды, а не на ужин. Разумеется, нашей широкой натуре это непонятно и неприятно: у нас-то гость, зашедший в четыре дня, сидит иной раз до ночи, и пусть потом мы будем горевать о потерянном времени, но утешаемся тем, что положение наше было безвыходно… А Корней Иванович из этого положения выходы находил, ибо для него сорванный рабочий день была большая потеря, чем неудовольствие гостя. Чуковский знал: открой он шлюз — и поток посетителей хлынет, сметая все расписания на своем пути. В те дни, когда в доме не было родственников и отсутствовал секретарь, Корнею Ивановичу самому приходилось отделываться от не вовремя явившихся посетителей. Для них это была наука. Для меня, во всяком случае, была.

Он вторично подарил мне свою книгу «От двух до пяти» в новом издании, с надписью: «Обожаемой Ильиной!» Этой надписью я уже не упивалась. Мне он пишет «обожаемой», другому — «с пламенной любовью», третьему — еще что-то в этом роде, но все это ровно ничего не значит. Я знала, с какой щедростью расточает он направо и налево ласковые слова, действуя, видимо, по принципу: ему (ей) приятно, а мне ничего не стоит. Я уже встречала дам, которые со скромной гордостью намекали, что они милы Чуковскому, он так всегда бывает счастлив их видеть, и среди намекавших была та, завидев которую в окно Корней Иванович просил домашних сказать, что он умер… Чуковский прекрасен. Общество его драгоценно. Но: необходима осторожность.

Ездила я в Переделкино только летом, когда в доме Чуковского жили его родные, по их приглашению. Позже, когда у меня появился автомобиль, возила в гости к Чуковскому Анну Ахматову. Я понимала, что у Корнея Ивановича бывают те люди, с которыми его связывает какое-то общее дело: молодые ученые из Института русского языка, помогающие в работе над книгой «Живой как жизнь», переводчики, редакторы… А также все те, кто оказывает Чуковскому помощь в его работе: читают корректуры, достают материалы, приводят в порядок бумаги… А в гости ходят переделкинские обитатели, или постоянные, или живущие в Доме творчества…

Общих дел у меня с ним не было, в Переделкине я не живала никогда, ехать к нему из Москвы без приглашения невозможно, напрашиваться самой тоже невозможно. Какой повод? Хочется его видеть? Тебе-то хочется, а ему, быть может, нет. Гость, приехавший издалека, трудный гость. Я считала, что мои добрые отношения с Корнеем Ивановичем держатся на том, что я ему не навязываюсь. Появившись в его доме, я объявляла с порога, что визит сюда не был моей специальной целью: навещала, дескать, кого-то из переделкинских друзей, а к нему заглянула узнать, как он. Этим я снимала с Чуковского все обязательства по отношению к себе. Хочет — общается со мной, хочет — нет.

Иногда он бывал мне рад: звал наверх, в свой кабинет… Однажды, услыхав от меня, что я не люблю Салтыкова-Щедрина, немедленно достал с полки том статей, куда входили литературные и театральные рецензии. Корней Иванович догадался, что этих статей я не читала и вообще Щедрина знаю плохо. Так оно и было. Мне опостылели «Сказки», чем-то раздражали «Господа Головлевы» — и то, и другое входило в программу Литературного института. Обязательное чтение набило мне оскомину, продолжать знакомство с Щедриным не хотелось. Это заставил меня сделать Корней Иванович. И я благодарна ему, что заставил…

* * *

Как-то летним вечером в моем присутствии к Корнею Ивановичу явился один молодой поэт, с тем чтобы почитать свои новые стихи.

Я любила наблюдать за Чуковским в те минуты, когда он кого-либо слушал… Услыхав что-то удачное, ему понравившееся, Корней Иванович, радуясь, оглядывал присутствующих, приглашая их разделить его восхищение… Если ему что-то не нравилось — темнел лицом, ни на кого не глядел. Я не знала другого человека, который умел бы так остро и мгновенно на все реагировать и так страдать, — вероятно, почти физически, — от фальши и пошлости…

В тот вечер я думала о том, что этот старый человек, сидящий сейчас на своем уже постеленном на ночь диване, давно не ездит в Москву, дом свой покидает лишь для прогулок или для санатория в Барвихе, но ничто из того, что в столице делается, мимо Чуковского не проходит. К нему все несут сюда. И нет в Москве литературно одаренного человека, не побывавшего в этой комнате. Люди, в которых Корней Иванович видел талант, казались ему и добрыми и красивыми… Очень помню, как он сказал мне про одного поэта: «Красивый он, правда? Вам не кажется?» Мне не казалось, ибо красивым поэт не был… Литературные похвалы Корнея Ивановича были щедры, однако это не были бездумно разбрасываемые «душеньки», «обожаемые» и «драгоценные». Нет. Тут Корней Иванович думал, что говорил, тут не лукавил, но увлекающаяся его натура не знала удержу… Он говорил: «Старик Чуковский вас заметил и, в гроб сходя, благословил!» Он восклицал в наивысший момент увлечения: «Ты, Моцарт, бог, и сам того не знаешь!» Я уже говорила о том жадном любопытстве, которое Чуковский испытывал к людям. Ему, если употребить тут английское выражение, всегда надо было понять: что заставляет человека тикать? Бывало и так: стоило Корнею Ивановичу понять, какими пружинами вызвано тиканье, как интерес к данному индивиду пропадал… Увлекшись человеком, Корней Иванович внезапно, без ощутимой причины, к нему охладевал. Эмоциональные люди ведут себя так в молодости, очаровываясь и разочаровываясь. Чуковский оставался таким всегда.

* * *

Еще в 1934 году, работая в издательстве «Academia», А. А. Реформатский послал Чуковскому запрос о некоторых случаях орфографии Некрасова и получил от Корнея Ивановича немедленный и подробный ответ. Переписка их затем возобновилась в шестидесятые годы. Знакомство, таким образом, было заочное. Впервые они встретились в ноябре 1962 года. Кроме моего мужа, А. А. Реформатского, я в тот день везла в Переделкино двух молодых языковедов, с которыми Корней Иванович затеял телепередачу о русском языке. В то время он также работал над книгой «Живой как жизнь», и ему требовалась помощь лингвистов.

Погода была хмурая, с морозцем, с поземкой, приехали мы к часу дня, были кормлены чудесными пирожками, угощены и водкой…

Александр Александрович знал, что Чуковский не утратил ни ясности разума, ни яркой своей талантливости. Но ведь человеку восемьдесят лет. Возраст почтенный. Умен, талантлив, остер, работоспособен, это известно, а все же, все же… Воображать себе старца в кресле, как воображала когда-то я, Александр Александрович не мог: был подготовлен моими же рассказами. Но, конечно, того, что ему предстояло увидеть, не ожидал. Этого никто никогда не ожидал.

Вот мы все сидим наверху, в кабинете, идет ученая беседа (я в ней по невежеству участия не принимаю, лишь слушаю) — Реформатский что-то уронил и нагнулся было, но уроненная вещь уже в руках Корнея Ивановича, успевшего и вскочить, и подбежать, и наклониться, он подает ее с низким поклоном Александру Александровичу, изумленному, смущенному, а главное восхищенному. Разговор о деле продолжается, и вот Александр Александрович сказал что-то важное, могущее помочь Корнею Ивановичу в его работе, и тот уже стоит на коленях, благодаря, отвешивая земные поклоны, и общий смех, и новое восторженное смущение Александра Александровича… Затем он изображал нам оксфордскую церемонию, цитировал по памяти адрес, который читали ему и в котором ему было дано шутливое звание «Корнелиус аткве Крокодилиус…» (До чего мне понравился этот «Крокодилиус»! Ведь то, что оксфордские ученые не окаменели во время торжественной церемонии, позволяли себе шутки в торжественном адресе, — это было совершенно в духе самого Корнея Ивановича!) Еще было рассказано о шагах. Их надо было десять сделать виновнику торжества, но церемониймейстер, увидев длину Чуковских ног, сократил число шагов до восьми… «Итак, па де дис заменили на па д'юит!» — весело заметил Александр Александрович… А Чуковский, изображая нам все это, двигался, вертелся, склонялся, разгибался с резиновой гибкостью — это восьмидесятилетний? Да на такое не каждый пятидесятилетний способен! Я видела, что Александр Александрович так же покорен и изумлен, как была когда-то покорена и изумлена я…

Через два дня пришло письмо от Корнея Ивановича, датированное тем днем, когда мы его посетили, — 18 ноября… Он писал, что после нашего отъезда к нему приехали из города гости, и он читал им вслух мои новые пародии: «…слышали бы вы, какой хохот стоял в моей комнате…» В конце письма было сказано: «Сегодняшний визит ко мне А. А. был истинным благодеянием».

Итак, весь тот день у него были гости. С языковедами Корней Иванович работал, затем их развлекал. Веселил и следующих гостей. После этого у него хватило сил писать письмо. Никакой срочности в этом не было. Письмо можно было написать завтра, а можно было вообще не писать. Но нет, Чуковскому хотелось тут же, не откладывая, порадовать автора (хохотали!) и порадовать А. А. — визит его принес пользу.

На это письмо не я, к стыду своему, отозвалась, а Александр Александрович:

«Спасибо за прием 18 ноября. Великолепно! Сплендид! Феерично! Ваши доспехи и на „па де дис“ и на „па д'юит“ при индокторации в Оксфорде незабываемы. А пирожки-то!!!