[44]. Его положение никак не назовешь изоляцией, а от почитания ему приходилось уклоняться, оно тяготило.
8. Остановлюсь на своих непрофессиональных отношениях с Ландау. На мысль, что это целесообразно сделать, навело следующее. Заметку, дополнением к которой является настоящий текст, я дал еще в рукописи прочесть нескольким лицам. Было сделано некоторое число замечаний, кое-что я учел, кое-что не считал нужным менять. Но помню сейчас только один совет — вычеркнуть то место, где говорится о подсчете разницы в возрасте. На мой вопрос, почему нужно выбросить, последовал только лаконичный ответ: это лишнее. Я не вычеркнул этого абзаца, но с тех пор затаил мысль: а не была ли причиной совета возможность заключить из абзаца, о котором идет речь, что мы с Ландау были на «ты». Получалось, что я как-то специально хотел дать понять свою близость с Ландау.
Ландау был на «ты», пожалуй, почти со всеми своими учениками харьковского периода. Вообще переход на «ты» не был для него чем-то исключительным и в зрелом возрасте. Правда, с большинством учеников и вообще физиков, попавших в его орбиту уже в Москве, он на «ты» не переходил. Я познакомился с Ландау году в 1939-м или 1940-м, и лет 15 мы были на «вы», хотя довольно часто общались и в целом были в хороших отношениях. В 1953 г. в Москву вернулась моя жена, и у меня появился «дом». Дау бывал у нас, виделись мы и в других местах. Тогда-то Дау как-то решительно предложил перейти на «ты», но я сопротивлялся — мне было трудно начать говорить ему «ты». Дау, однако, отмахнулся от моих возражений и стал говорить мне «ты». Постепенно и я привык, было бы неестественно в таких условиях поступать иначе. Несомненно, переход на «ты» был со стороны Дау проявлением дружеского отношения, я это оценил тогда и ценю сейчас. Но это вовсе не значит, что мы были друзьями в том понимании слова «друг», которое у нас наиболее принято и предполагает большую, тесную, интимную близость. Если бы меня спросили, то к друзьям Ландау я с уверенностью отнес бы только Е. М. Лифшица. Раза два (правда, когда Ландау был болен) я видел со стороны Е. М. проявление тех очень теплых чувств, которые характеризуют истинную дружбу. Со стороны Ландау я таких проявлений не видел по отношению к кому бы то ни было. Конечно, это ничего не доказывает, такое часто проявляется лишь в чрезвычайных обстоятельствах, а многие не любят демонстрировать свои теплые чувства. Но почему-то думаю, хотя в этом и не уверен, что Ландау вообще подобных чувств обычно не питал.
Как Ландау относился ко мне как к физику? Думаю, что положительно, но трезво: видел и сильные и слабые стороны. Это было тем более естественно, что я не стеснялся спрашивать его и о непродуманных вещах, откровенно обнажал свои недостатки (слабость в «технике» и т. п.). При оценках «класса» физика существенно и различное отношение к тем или иным научным достижениям. Например, как уже отмечалось, Ландау не ставил высоко открытие и объяснение эффекта Вавилова—Черенкова. Я же люблю, можно сказать, этот эффект, как мало что другое в физике. В этой связи я ценю — надеюсь, такое замечание не будет нескромным — свою работу (опубликованную в 1940 г.), в которой была дана квантовая теория эффекта Вавилова—Черенкова и, в частности, было показано, что условие излучения следует из законов сохранения энергии и импульса для излучающей частицы и «фотонов в среде» (с энергией ħω и импульсом ħωn/c, где ω — частота и n — показатель преломления среды). Ландау же считал, быть может в связи с тем, что соответствующие квантовые поправки обычно весьма малы и достаточно пользоваться классической теорией, что упомянутая моя работа особой ценности не представляет. Кстати, именно в связи с этой работой Ландау в 1939 г. (а быть может, и в 1940 г.) впервые, по-видимому, услышал мое имя и как-то идентифицировал меня. В тот период группы (отделы) И. Е. Тамма (в ФИАНе) и Л. Д. Ландау (в ИФП) систематически устраивали «встречи» то в одном, то в другом институте. И я помню, как в тесном кабинете И. Е. Тамма на Миусах (в бывшей уборной!) Игорь Евгеньевич рассказал о моей работе, а Ландау весьма холодно реагировал на это.
Какой класс дал бы мне Ландау по своей упомянутой логарифмической шкале? Ландау я об этом никогда не спрашивал, считал бестактным, а быть может, боялся получить какую-либо «бесклассовую» оценку. Кстати, насколько помню, с годами Ландау все меньше занимался подобной классификацией.
9. Выше, помимо Ландау, я немало пишу и о себе. Да иногда еще Гинзбург прав, а Ландау и другие неправы. Недоброжелательный читатель вполне может отсюда вывести нелестные для меня заключения.
Но на недоброжелательных читателей не следует рассчитывать, они всегда найдут пищу для критики, даже если, согласно известному анекдоту, отредактировать сосну до ее превращения в телеграфный столб. Что же касается доброжелательного читателя, то если он имеет жизненный опыт, то, как я верю, все поймет правильно. Но неопытной молодежи, а для нее же в основном предназначен сборник, быть может, нелишне кое-что пояснить.
В науке, как и в искусстве и литературе, не может быть, не должно быть и фактически нет разделения только на две категории — на выдающихся или великих людей (будем так условно говорить) и на некий безликий плебс. Напротив, имеются все градации, существует целый спектр достижений, способностей, уровней знаний и т. д. и т. п. Великий физик получает такой титул за то, что его лучшие результаты находятся на соответствующем уровне, недостижимом для нижестоящих. Но он, конечно, может делать и слабые и даже ошибочные работы. Обычно великий или поистине выдающийся физик реже ошибается, чаще оказывается правым, чем физики классом пониже. Вместе с тем само существование таких физиков классом пониже неизбежно и необходимо, причем, и это главное, сами они отнюдь не пешки. Если их вообще можно назвать физиками, то они должны иметь свое мнение по многим вопросам и вполне способны оказываться правыми в спорах с «вышестоящими» в табеле о рангах. Коротко говоря, то, что я был иногда прав в спорах с Ландау, ни в малейшей мере не умаляет его достоинств и свидетельствует в лучшем случае о том, что я физик, а не представитель какой-либо иной специальности. Все это столь ясно, что, быть может, и пояснять было излишне.
Менее прост ответ на вопрос: а зачем же все-таки приводить именно примеры, когда прав автор, и вообще почему он не скрылся с читательских глаз[45]. Здесь я, во-первых, согласен, что лучше бы автору скрыться. Но, во-вторых, это трудно, а иногда и невозможно сделать в воспоминаниях. Если писать не с чужих слов, а приводить факты, то что же вспоминающий помнит? Чаще всего он помнит эпизоды и случаи, когда он говорил с тем, кого вспоминает, и вообще в чем сам участвовал. У меня к тому же плохая или, точнее, какая-то селективная память с высоким порогом. Я хорошо помню свои ошибки, помню достижения, иногда запоминаю какие-то никчемные, ненужные мне факты и имена, не помню стихов, но на десятилетия могу запомнить существование какой-то ссылки на литературный источник.
Так и получилась в настоящей статье картина неоднородная, неравноценная, субъективная. Если убояться «криков беотийцев», то нужно значительную часть написанного просто выбросить. Но я предпочитаю предоставить благожелательным читателям самим отобрать интересное и пренебречь тем, что кажется им не заслуживающим внимания. Тут важно и то, что разным людям совсем не одни и те же моменты кажутся нужными или ненужными, любопытными или неинтересными. Поэтому неизвестно, на кого же ориентироваться. Правильнее всего поэтому для автора не приноравливаться к читателям, а идти своим путем. В таком убеждении особенно укрепил меня такой пример. Одну из своих статей я закончил довольно цветистой, «красивой» фразой. Признаюсь, что склонен к такому стилю, а не к тому, чтобы рукопись как бы обрывалась. И вот эту статью в рукописи смотрели два человека, оба — известные физики. Один из них об упомянутой последней фразе статьи сказал, что ее нужно выбросить, она лишняя и т. п. Другой же назвал эту же фразу лучшей во всей статье. Так кого же слушаться? Очевидно, в таких вопросах нужно прислушиваться в первую очередь к себе самому.
10. Прошло уже почти 19 лет (к моменту, когда пишется эта статья) с тех пор, как мы лишены возможности обсуждать с Ландау физические вопросы. В физике активно работают сейчас многие, кто и в глаза не видел Ландау. Поколение же, к которому я принадлежу, стало старшим поколением, по возрасту мы уже перегнали Учителя. Но я по-прежнему неизменно вспоминаю Дау и ощущаю его отсутствие как большую и, главное, если можно так выразиться, актуальную потерю. Этого не объяснишь только дружескими чувствами к Дау и его трагическим концом. Важным, быть может, самым важным фактором я здесь считаю естественные чувства — человека, который любит свою профессию, играющую в его жизни очень большую роль. И такой человек не может не тосковать, не чувствовать пустоту в связи с утратой, отсутствием того, кто долгие годы был столь ярким светилом на физическом небосклоне, кто жил на Олимпе.
В. И. ГольданскийВ КАЛЕЙДОСКОПЕ ПАМЯТИ
Чаще всего Дау видится мне в своей уютной маленькой комнатке на верхнем этаже квартиры в физпроблемском дворе, в любимой его позе: он полулежит на диване, опершись на левый локоть, откинувшись спиной к настенному ковру. Правая рука активно участвует в разговоре, она согнута в локте, ладонь выброшена вперед и подчеркивает его мысли энергичными жестами. Иногда в речи — саркастические интонации, иногда что-то говорится почти нараспев, особенно когда он торжествует победу в каком-то споре или касается любимых тем, где у него есть почти канонические тексты (мы называем их «пластинками Дау»). Как же это мы не записали ни одного монолога Дау на пленку или хотя бы на бумагу, но подробно, для самих себя на память, тут же, по свежим следам!