Воспоминания о Л. Д. Ландау — страница 28 из 81

— В чем дело, Володя? — спросил Ландау, — Ведь я же когда-то знал, почему это бессмысленно. Напомните мне.

— Это медленные частицы, Дау, — напомнил Грибов.

Разумеется, степенное поведение объясняется медленными частицами, которые могут попасть в прибор откуда угодно. Но в этом «напомните мне» — живой Ландау.

Теперь о демократизме Ландау и всей школы. Демократизм был безграничен. Любой человек мог назвать великого ученого Дау, и последний этого бы не заметил. После зачисления в теоротдел я очень быстро перешел на «ты» с большинством (кроме самого Ландау и Евгения Михайловича Лифшица) и свободно употреблял бывшие в ходу прозвища. Исаака Марковича Халатникова, например, называл Халат, Льва Петровича Питаевского — Пит, да и сам охотно отзывался на кличку Лошадь.

Что неизмеримо важнее, свободна была критика. Сомнение не означало подрыва ничьего авторитета, оно было рабочим инструментом, modus vivendi. И мы все наслаждались живительной атмосферой скептицизма.

Не было, наконец, и тени сервилизма. Однако свобода не подразумевала равенства. Это была буржуазная демократия. В мире кличек и непрестанных дискуссий царила стройная иерархия интеллекта. У Учителя имелся список, куда он заносил теоретиков, заслуживших его внимание, и против каждого имени ставил число, оценку. Фактически Ландау измерял не достоинства интеллекта, а слабости, рассматривая последние как шум, мешающий научному успеху. Как и следует, уровень шума выражался в логарифмической шкале.

Подход Ландау к оценке интеллектуальной жизни неожиданно сближает его с Паскалем. Паскаль перед смертью размышлял о том, что же мешает человеку думать: отвлекает его и заставляет делать ошибки. В этой связи он говорит о слабостях: болезнях, несвободе и более всего о страстях, тщеславии например. И как тут не вспомнить Ландау, неустанно повторявшего, что сделать ничего нельзя, если хочешь сделать великую работу.

Я надеюсь, что знаменитый список Ландау никогда не будет обнародован. Для тех, кто не имеет о нем представления и захочет понять, почему он должен остаться собственностью Ландау навсегда, я скажу только, что Эйнштейн в этой шкале шумов имел 0,5, а Бор и Гейзенберг — по единице. Самому себе незадолго до катастрофы Ландау поставил 2. Как видите, это не детский лепет вроде гамбургского счета.

Сопоставление с Паскалем подвело нас к моей последней теме: научной серьезности. Ландау физически не выносил ничего, что могло затемнить или исказить истину или даже несколько отдалить ее окончательное торжество.

С другой стороны, Ландау любил систему, а потому борьба с врагами истины была хорошо организована. Имелся неписаный кодекс. Два преступления, а вернее, греха были элементарны: леность и упрямство. Последнее заключалось в том, что грешник отказывался признать заблуждения, когда, по мнению Ландау, ему было достаточно подробно объяснено, в чем именно он ошибается. Грех лености охватывал и все серьезные нарушения дисциплины. Лентяй, например, мог манкировать своей священной обязанностью по отношению к семинару и пропустить без достаточных оснований свою очередь реферировать «Physical Review» или сделать это из рук вон плохо.

Элементарные грехи были грехами смертными. Тщетно раз согрешивший работал бы потом день и ночь или проявлял чудеса понимания. Ландау не менял своего мнения никогда, и лентяй или упрямец отлучались. Поначалу такое поведение Ландау казалось мне жестоким, но потом я признал его правоту: ведь иногда люди действительно рождаются ленивыми или упрямыми.

Следующие два греха были посложнее. Именовались они эксгибиционизмом и графоманией. Последнего разъяснять не надо, а эксгибиционистом признавался человек, не умевший рассказывать своих (или чужих) работ, но готовый делать доклады где угодно и не взирая ни на какие трудности. Графомания и эксгибиционизм, будучи грехами серьезными, не считались, однако, смертными. Эксгибиционист, например, мог смириться и вообще перестать докладывать. О том, как Ландау искоренял графоманию, я расскажу чуть позже.

Прочие грехи были скорее заблуждениями, вроде проявленного мною в свое время модничества. Если согрешивший не упрямился, то и получал отпущение по всей форме.

В ландауской феноменологии грехи как дефекты человеческой души сосуществовали с недостатками интеллекта. Так приличная доза глупости вместе с упрямством и графоманией порождала удивительное существо — патолога, т. е. трудолюбивого и тщеславного дурака.

В борьбе с графоманией Ландау шел на личные жертвы. Я уже говорил, что он не читал научных работ, но это была не вся правда. Имелось исключение, о котором мало кто знает. По должности заведующего отделом он считал себя ответственным за качество статей подчиненных и неукоснительно прочитывал все рукописи. Кто спорит, нелегко, а чаще и невозможно было протащить свой результат сквозь эшелоны ландауского скепсиса. Но в роли научного редактора он был тоже грозен. Как правило, дело застопоривалось уже на введении. Его приходилось переписывать по нескольку раз, добиваясь «краткости, совместимой с ясностью изложения». Затем сокращались промежуточные выкладки и переписывалось заключение. Нас Ландау не жалел, и зачастую статья перерабатывалась два-три раза. Он же только посмеивался, приговаривая, что он-то времени не теряет и что забежать на минутку и обругать ему ничего не стоит. Все это-де для нашей же пользы. И я искренне, безо всякой скромности считаю, что в то время мы писали хорошо.

Однако в полной мере влияние Ландау сказывалось, когда вставал вопрос, а нужно ли вообще сообщать народу тот или иной результат. Я вспоминаю две истории. В самом конце пятидесятых годов молодежь теоротдела — Алексей Алексеевич Абрикосов, два Льва Петровича (Горьков и Питаевский) и я — была увлечена приложениями методов квантовой теории поля к статистической физике. Казалось, эти методы самим богом предназначены и для решения одной из главных задач того времени — теории фазовых переходов. Достаточно было отбросить все фейнмановские диаграммы для бозе-частиц с ненулевыми мацубаровскими частотами (т. е. пренебречь квантовыми поправками), и вы получали прекраснейшую диаграммную технику для сверхтекучего перехода в гелии-4. Точке перехода отвечал нуль перенормированного химического потенциала. Обобщение на классические фазовые переходы было очевидным: они описывались вещественными многокомпонентными бозе-полями. Немного повозившись, мы сформулировали на диаграммном языке и квантовый переход в системе фермионов — сверхпроводимость.

Но дальше дело застопорилось. Красота красотой, а принцип отбора диаграмм никак не находился: все они вроде бы были существенны. В тот момент мы верили в некую сверхуниверсальность фазовых переходов, подобную теории Ландау, где место скачка теплоемкости был призван занять логарифм. Эта вера укреплялась совпадением результата Онсагера по двухмерной модели Изинга с ошибочными, как потом выяснилось, экспериментальными данными по жидкому гелию. Логарифмы мерещились нам всюду, так что дело доходило иногда до курьезов. Наконец, Ландау пришел с увлекательной идеей. Следовало работать в самой точке перехода. В ней, очевидно, гриновские функции степенным образом зависят от расстояния, а если всерьез верить в сверхуниверсальность, то G(R) обязана иметь вид

G(R) = R—3/2f(ln R).

Такой анзац проходил через все диаграммы и давал горы желанных логарифмов.

Работа закипела. Наконец-то появились выделенные диаграммы. Это была знаменитая «паркет»-задача, решенная к тому времени Судаковым и Тер-Мартиросяном. Мы ходили, бормоча слова «петля», «стоящий кирпич», «лежачий кирпич», наглядно описывающие структуру соответствующих интегральных уравнений. Но потом все лопнуло. Выяснилось, что непаркетные диаграммы нельзя отбрасывать, и наступила тишина. Через несколько дней никто уже не заговаривал об этой задаче. Мысль же, что по этому поводу неплохо бы что-нибудь тиснуть, вообще не приходила нам в голову. Мы были воспитаны на максиме Ландау: «Заблуждения есть частное дело автора и принадлежат его биографии». Кажется, я первый восполнил один из пробелов в биографии Ландау.

Последующие события лишний раз подтвердили его мудрость. Печатать, в самом деле, было нечего. Без результатов диаграммная техника цены не имела, поскольку мы уже тогда поняли, что она выводится и непосредственно из классической формулы Эйнштейна для вероятности флуктуаций, если подставить туда в качестве свободной энергии выражение из теории фазовых переходов Ландау. Диаграммная техника впервые заработала, когда Ларкин и Хмельницкий решили задачу о фазовых переходах в магнетиках при наличии диполь-дипольного взаимодействия. Затем уже Вилсон, изобретя ε-разложение, смог вычислить гриновские функции для перехода общего вида. Мысль же Ландау о том, что нужно работать в самой точке перехода, обрела настоящую жизнь лишь после того, как Поляков высказал идею конформной инвариантности.

Вторая, краткая история не затрагивает важных материй, но не менее поучительна. В 1957 г. Горьков, Питаевский и я сочинили работу о флуктуациях в кинетических уравнениях. После того как Ландау одобрил наши результаты, в ЖЭТФе появилась статья Кадомцева, в которой он вычислил флуктуации в уравнении Больцмана. Мы действовали другим способом, изучили и другие уравнения — Фоккера—Планка и уравнение с кулоновским интегралом столкновений, — а потому и сочли себя вправе написать небольшую статью, упомянув, естественно, и о Кадомцеве. Рассмотрев по обычаю текст, Ландау печатать категорически запретил, безжалостно отстранив все наши возражения. Его резоны были просты. Наш метод был стандартным, а главный поучительный результат — флуктуации в уравнении Больцмана — был уже получен Кадомцевым. Если же кому в каких-нибудь целях и понадобится вычислить флуктуации в уравнении Фоккера—Планка или в плазме, он теперь легко сделает это и без нашей помощи. Сейчас я с этим полностью согласен, и потому мне стыдно сознаться, что в 1960 г. мы фуксом напечатали статью в некоем малоизвестном изд