Воспоминания о Максимилиане Волошине — страница 31 из 136

195. В редакции "Аполлона" читались и обсуждались стихи молодых поэтов. Среди выступавших была Д. Незаметная, некрасивая девушка - и эстетствующий редактор С. Маковский с обидным пренебрежением отнесся к ней и к прочтенному ею. Через некоторое время он получил по почте цикл стихов. Женщина-автор тоном светской болтовни ссылалась на свою чуждость литературным кругам, намекала на знатное и иностранное происхождение. Стихи были пропитаны католическим духом, пряным и экстатичным. Тематика их, обаятельное имя Черубины, глухие намеки пленили сноба Маковского. Стихи сданы в набор, он приглашает автора в редакцию. Она отказывается. Маковский шлет ей цветы, по телефону настаивает на встрече... Какие литературные реминисценции подсказали эту игру? Не помню в точности, в какой мере М. Волошин участвовал в ней и какие мотивы преобладали в нем, - страсть ли к мистификации, желание осмеять литературный снобизм, рыцарская защита женщины-поэта? Но он был упоен хитро вытканным узором и восхищался талантливостью Д. В книгах по магии он выискал имя захудалого чертенка Габриак и, приставив к нему дворянское "де", забавлялся: "Они никогда не расшифруют!"

Когда обман раскрылся, редакция, чтобы выйти из глупого положения, в следующем же номере напечатала другие стихи Д., уже за ее подписью. Но все негодование Маковского и его единомышленников обрушилось на Волошина. Произошли какие-то столкновения. Ему стало невтерпеж в Петербурге, и он снова бежал в любимый Париж. Но отношения с Д., дружеские и значительные, прошли через всю его жизнь. Я никогда не встречала ее, и вся эта история глухо, как бы издалека, дошла до меня.

В ту же зиму из писем Аделаиды, помеченных Парижем:

"...На днях, по желанию Дмитрия196, мы устроили обед для его родных (зятя и племянницы), Макс был поваром; он великолепно готовит - его специальность суп из черепахи. Вообще Макс своим присутствием облегчает мне многое. Он легок, не помнит прошлого, не помнит себя, влюблен в Париж, всегда согласен показывать его и напоминает мне бестревожную судакскую жизнь..."

И через две недели:

"Сегодня в два часа была наша свадьба, дорогие мои, тихая и целомудренная. Обручались рабы божии... Присутствовали только Макс, зять Дмитрия - Ц.197 с племянницей и Дима с Юриком. Шаферами были Макс и Юрик, оплакивали меня Любочка и Дима, свидетелем был Ц. Он генерал, так что все-таки был свадебный генерал. Я была без вуали, но с белыми розами - m-me Holstein[56] прислала мне великолепный букет, а Макс принес мне une gerbe[57] вишневого цвета. Мы ехали в церковь вчетвером, и всю дорогу Макс читал нам свои последние парижские сонеты. Вернувшись домой, выпили кофе и малаги, и потом все разошлись. Дмитрий с Максом пошли на лекцию Бергсона, а меня оставили отдыхать, и вот я одна сижу, вернее, лежу, и на пальце у меня блестит толстое кольцо".

Так в ткани наших жизней имя Макс - нить знакомой, повторяющейся расцветки - мелькает там-здесь.

С годами круг близких людей менялся, но среди них, то зимою в Москве, то летом в Крыму, время от времени появлялась фигура Волошина. Он тоже уж не с нами переживал самое живое, актуальное, и только спешил при свидании поделиться, перерассказать все. Коктебель делался людным: комната за комнатой, терраса за террасой пристраивались к волошинской даче. Богемный, сумасшедший дух коктебельцев был не по нас. Мы с сестрой в те предвоенные годы - точно под нависшей тучей - каждая по-своему, мучаясь, переживали религиозные искания. Вместе с теми, кто стал нам тогда близок, подходили к православию, отходили - искали чистых истоков его. Вплотную к душе, к совести подступил вопрос о России. Когда Волошин слышал эти разговоры, у него делалось каменно-безучастное лицо. А меня раздражали его все те же пестро-литературные темы.

"А Россия, Максимилиан Александрович, почему вы никогда не задумываетесь над ее судьбой?"

Он поднимает брови, круглит глаза.

"Как? Но я же для этого и жил в Париже, а теперь, чтобы понять Россию, мне нужно поехать на Крайний Восток, в Монголию". - Он в то время носился с этим планом.

Я, конечно, огрубляю его слова, было сказано сложнее, но суть та же, и я, смеясь, сообщала кому-то: "Макс, чтобы найти Россию, едет в Париж и в Монголию..."

Но так ли это нелепо? Ведь в последние годы жизни он и вправду нашел, выносил, дал свое понимание России, ухватил срединную точку равновесия в гигантских весах Востока и Запада. Что Восток и Запад, - может быть, ему, чтобы выверить положение России и суть ее, нужно было провести звездные координаты...

Здесь, мне кажется, я нащупываю сердцевину его миро-чувствия вообще, пальцем закрываю одну маленькую точку, на которой - все.

Какой внутренний опыт выковал своеобразие волошинской поэзии с ее прожилками оккультных и древних идей, неотторжимых от самого в ней интимного? Послушаем его признание:

Отроком строгим бродил я

По терпким долинам

Киммерии печальной...

Ждал я призыва и знака,

И раз пред рассветом,

Встречая восход Ориона,

Я понял

Ужас ослепшей планеты,

Сыновность свою и сиротство...198

Для многих людей отношение их к земле - мера их патетической силы, мера того, что они вообще могут понять. Еще из детства доносится бесхитростное Шиллерово:

Чтоб из низости душою

Мог подняться человек,

С древней матушкой-землею

Он вступил в союз навек199

Карамазовы исступленно целуют землю... По-другому и к другой земле склоняется Волошин - к земле в ее планетарном аспекте, к оторванной от своего огненного центра, одинокой. (Замечу в скобках, что это не декадентский выверт: что земля - стынущее тело в бесконечных черных пустотах, - это реально так же, как реальны города на земле, как реальна человеческая борьба на ней. Кому какая дана память!) Перелистав книгу стихов Волошина, нельзя не заметить сразу, что самые лирические ноты вырывает у него видение земли.

О мать-невольница! На грудь твоей пустыни

Склоняюсь я в полночной тишине...

В нем будит жалость и "терпкий дух земли горючей", и "горное величие весенней вспаханной земли". Я могла бы без конца множить примеры.

В гранитах скал - надломленные крылья.

Под бременем холмов - изогнутый хребет.

Земли отверженной застывшие усилья.

Уста Праматери, которым слова нет!

И в поэте эта немота вызывает ответный порыв: делить ее судьбу.

Быть черною землей...

И опять:

Прахом в прах таинственно сойти,

Здесь истлеть, как семя в темном дерне...

И наконец:

Свет очей - любовь мою сыновью

Я тебе, незрячей, отдаю...

В своем физическом обличье сам такой материковый, глыбный, с минералом иззелена-холодноватых глаз, Макс Волошин как будто и вправду вот только что возник из земли, огляделся, раскрыл рот - говорит...

История человека начинается для него не во вчерашнем каменном веке, а за миллионы миллионов лет, там, где земля оторвалась от солнца, осиротела. Холод сиротства в истоке. Но не это одно. Каждой частицей своего телесного состава он словно помнит великие межзвездные дороги. Человек - "путник во вселенной"

...солнца и созвездья возникали

И гибли внутри тебя...200

Что это значит? Значений может быть много. Возьмем простейшее: впервые в сознании человека раскрывается смысл и строй того, что до него совершалось вслепую - вглухую. Не одной земле - всей вселенной быть оком, быть голосом...

Все это мы вычитываем в его стихах, но это же и ключ к его человеческому существу, к линии его поведения, ко всему, вплоть до житейских мелочей. Отсюда та редкая в среде писателей свобода, независимость, нечувствительность к уколам самолюбия. Он всегда казался пришедшим очень издалека - так издалека, что суждения его звучали непривычно, порой вычурно. Но вычурность эта не словесная игра: сегодня - так, завтра - этак, а крепкие ветви из крепкого коренья.

Те, кто знали его в эпоху гражданской войны, смены правительств, длившейся в Крыму три с лишним года, верно, запомнили, как чужд он был метанья, перепуга, кратковременных политических восторгов. На свой лад, но так же упрямо, как Лев Толстой, противостоял он вихрям истории, бившим о порог его дома. Изгоем оставался при всякой власти. И когда он с открытой душой подходил к чекисту, на удивление вызывая и в том доверчивое отношение, - это не было трусливое подлаживание. И когда он попеременно укрывал у себя то красного, то белого, и вправду не одного уберег, - им руководили не оппортунизм, не дряблая жалостливость, а твердый внутренний закон.

Нет, он не жалостлив. Жесткими штрихами, не минуя ни одной жестокой подробности, рисует он русскую историю в своих стихотворениях последнего периода. Впрочем, назовешь ли их стихами? Он их так называл. Не с того ли времени, как он до конца осознал свою мысль, не стало ему охоты рифмовать, раскачивать метром свои поэтические замыслы? Теперь он, как сам говорит, слово к слову "притачивает, притирает терпугом", ища только наиболее крепкого, емкого. Утекает последняя влага - не своя, заемная - только хруст да трение сопротивляющегося материала. Люб - не люб нам этот