Воспоминания о Максимилиане Волошине — страница 64 из 136

Эренбург просил меня сделать обложку для одной из книг его русских стихов 8, за которую мне должны были заплатить. Другие товарищи дали мне адреса людей, в основном - докторов, которые были любителями живописи.

Кроме того, здесь была организация ААА - "Aide aux Artistes"[187]. Ее президентом был Гюстав Кан[188] из газеты "Le Quotidien"[189], a вице-президентом Замарон, имевший должность в полицейской префектуре. Мне рассказали, что он очень добр и никогда не отказывает в помощи художнику. ... Однажды я набралась смелости и, взяв несколько холстов и акварелей, робко направилась к его конторке в префектуре. ...

Так я впервые очутилась в конторе Замарона. В дальнейшем, в начале каждого месяца, я непременно появлялась здесь с одной или двумя картинами. Если он сам не мог ничего выбрать, он давал мне несколько адресов: "Очень надежный человек... скажите, что Вы от меня"... И, в конце концов, в кармане, у меня всегда появлялось сколько-то денег. Более того: друзья моих друзей представляли меня их друзьям; Гюстав Кан также покупал мои картины, а Волошин знал в Париже огромное количество людей. Короче, я довольно успешно боролась с нищетой.

Однажды вечером Волошин взял меня к мосье и мадам Ц[етлиным] 9. Гостями здесь бывали обычно мужчины, и мадам Ц. сидела среди них - красивая, высокая, величественная. Она любила направлять беседу, всегда вращавшуюся вокруг художественных и политических тем. Борис Савинков прошептал мне, морща щелки глаз: "Какая жалость, что такая прелестная женщина должна открывать рот! Ведь трудно быть глупее..." Я также считала ее слишком болтливой. Она хотела выдвинуться, покупая все, что попадет, как знаток искусства, особенно новейшего. Перед тем как мы вошли, Волошин сказал мне: "Только не дури. Я сделаю все, что могу, чтобы мадам Ц[етлин] купила одну или две твоих картины, и ее мать - тоже. Только ты должна улыбаться: будь повеселее и не хмурься".

Мадам Ц. оглядела меня и решила, что я слишком молода и "мила": очевидно, она приняла меня за гимназистку. Она выразила некоторое удивление, обнаружив, что все мужчины, включая ее фаворитов, любят меня. Такие, как я, чувствовали себя не в своей тарелке в ее роскошных комнатах с великолепными коврами и дорогой мебелью. Мы привыкли к "Ротонде" - и вели себя так, словно были в кафе. Эренбург, в грязных башмаках и с длинными волосами, выбивал свою трубку где попало, и, когда я взглянула на него, громко ко мне обратился: "Ну, Маревна-царевна, что ты уставилась на меня? Разве я не отлично выгляжу, сидя в этом кресле, покрытом красным шелком?"

Я засмеялась и не ответила.

Волошин был мягок и внимателен к мадам Ц. Он наблюдал за мной издали своими маленькими медвежьими глазками и иногда подходил спросить, не надоело ли мне. Ривера чувствовал себя как дома, беспечно сидя на столе, медленно и длинно пережевывая интересные проблемы живописи и политики. Волошин дополнял его энергичными возражениями. Савинков был сдержан и слушал с ироническим выражением.

Как я любила эти вечера вокруг большого стола, когда я слушала этих будоражащих душу людей, утверждавших каждый свою личность! И когда Савинков сказал, что сыт по горло "смехотворным салоном гоняющейся за знаменитостями мадам Ц., которая решила любой ценой играть мецената", - это была не более чем поза. "Пока она платит за еду и выпивку, что можно требовать еще?" сказал [Поль] Корнет, француз, хороший скульптор, друг Эренбурга и Риверы (которого он отчасти напоминал своим весом и плоскостопием), добродушный, с большим сердцем человек, любитель выпить и один из лучших моих товарищей.

Я встречалась с друзьями не только в "Ротонде" или c[afe] "Cupole". Мы виделись в столовой Марии Васильевой, находившейся в старой студии на авеню дю Мэн, в двух шагах от студии Отто. Еда была здесь очень хорошая для своей цены: 60 сантимов, как мне помнится, за тарелку супа и дежурное блюдо. Была и выпивка, но не для всех: Васильева компенсировала себя напитками. Однако всегда находились люди, готовые тебя угостить. Я часто встречала здесь Модильяни, который был уже хорошо известен своими скульптурами (он работал на заброшенном клочке земли на задворках бульвара Монпарнас) и был также знаменит своей слабостью к кокаину, гашишу и бутылочке. У него был поэтический темперамент: он был начитан, культурен, совершенно бескорыстен, не жаждал ни богатства, ни славы. Но он был слабым, неспособным к борьбе против наркотиков и алкоголя, которые, возможно, вдохновляли его, а также позволяли забыть убожество и нищету жизни художника. ...

Я должна сказать и о Розали. ... Кто не знал ее cremerie?[190] Подобно "Ротонде", подобно столовой Васильевой, это была достопримечательность Монпарнаса тех дней. Существовал ли тогда такой художник, который не знал бы старую итальянку, проводившую добрую часть своего времени в борьбе с посетителями, отказывавшимися платить? Но, по сути, что за прекрасная женщина она была! В ее ресторанчике каждый чувствовал себя как дома. Она помогала не только Модильяни, который, несмотря на споры между ними, был ее любимчиком, но и многим другим художникам. ...

Я иногда заходила к Розали отведать восхитительные итальянские блюда и именно там впервые увидела гиганта, который был не кем иным, как Риверой. Он был одет, как рабочий, в голубые штаны, испятнанные краской. С ним была Ангелина Белова[191], русская, выдающийся гравер. Часто его сопровождали его друзья, Липшиц и Мещанинов[192], тоже русские. Я любила все восточное, и, думаю, именно это в Ривере привлекло меня. Если не считать Пикассо, он единственный из толпы художников, кого я действительно любила. Он не был красив, но внешне напоминал высокого сарацина. Он становился известным, но все еще был очень беден, и перед войной Ангелина помогала ему существовать. Она обычно получала немного денег от своей семьи, а также немного зарабатывала гравированием. Так, мало-помалу, мой круг друзей становился определенней, и мы вскоре начали всюду бывать вместе: Ривера, Ангелина (хотя она часто оставалась дома), Эренбург, Волошин, Борис Савинков (реже, чем другие), Поль Корнет, Модильяни, Цадкин, Пикассо с женой и я. После войны к нашей группе присоединились Кислинг[193], Фернан Леже, Аполлинер и Макс Жакоб[194]. ...

Помню, как однажды Волошин, Эренбург, Катя[195], Савинков и я решили навестить Пикассо 10. Он тогда перебрался жить с Монмартра на улицу Фруадево, против Монпарнасского кладбища, если я правильно помню. ... Мы были у его двери в 11 часов. Он открыл сам, одетый в полосатый - голубое и белое - купальный костюм и котелок. Он заставил нас заглянуть во все комнаты (а их было множество), приспособленные служить фоном для его натюрмортов и портретов. В них ничего не было - только рисунки повсюду, и холсты, и кучи книг, загромождавших столы и стулья. Пол был выстлан перепачканными расписными ковриками, сигаретными окурками и кипами газет. На большом мольберте стоял холст, большой и таинственный... Никто сначала не рискнул спросить, что там изображено, из опасения попасть впросак. Так мы стояли, почтительные, молчаливые, поневоле ошеломленные силой и фантастичностью Пикассо, который, уже поразив нас своим полосатым купальником, продолжал гнуть ту же линию. Один Волошин не потерял своего поэтического любопытства и спросил:

- Что представляет эта картина, мэтр?

- О, ровно ничего, - ответил Пикассо, улыбаясь. - Между нами... это просто дерьмо - специально для идиотов.

- Спасибо, спасибо,- сказали Волошин и Эренбург.

- Не думайте, что я сказал это ради вас, дорогие господа, - продолжал Пикассо. - Вы - совсем другое дело... хотя я часто должен работать на дураков, которые ни черта не смыслят в искусстве, и мой торговец всегда просит меня делать что-нибудь для ошарашивания публики.

Как знать, был ли он искренен?

Пикассо был не слишком разговорчив в тот день; возможно, наш визит помешал ему отправиться в ванную, о чем говорил его прекрасный купальный костюм, приготовленный для плавания. Он проводил нас до двери с возможной учтивостью. Позднее, став моим товарищем, он полушутя пригласил меня прийти принять ванну в его доме. "Только предупреди меня заранее, потому что моя ванная всегда грязная!"

В это самое время Волошин собрался уезжать в Россию и звал меня с собой. Пикассо сказал мне: "Не езди. Что за блажь! Здесь мы сделаем из тебя художницу, не хуже Мари" (Мари Лорансен[196]). Ривера ничего не сказал, но странно на меня посмотрел, и я поняла, что он также хочет, чтоб я осталась.

Однажды Ривера показал мои картины Матиссу, который нашел их очень интересными: они были кубистическими. ...

Волошин, Савинков, Илья и я отправились однажды на веселый вечер в c[afe] "Cupole", как раз в то время, когда дягилевский "Русский балет" гастролировал в Париже. Там был Ривера, красивый Мясин[197] и блестящий Макс Жакоб. Ривера втолкнул меня в отдельную комнату и приготовил питье, добавив в бокал шампанского капли нашей крови: индейский обычай, по его словам, который должен связать нас на годы - для вечности. Мы опустошили кубок, глядя в глаза друг другу: было это шуткой или настоящим колдовством?

Вошедший Волошин увидел наш поцелуй над кубком и тоже захотел выпить мексиканской крови, смешанной с его собственной, русско-германской. Он сказал, что никогда не пил крови, кроме той, которую он сосал, порезав палец. Они исполнили тот же ритуал - и внезапно мы все примолкли: возможно, мы подпали под обаяние Риверы, колдуна или жреца. Вернувшись в гостиную, мы отказались сказать, что делали, хотя нам говорили, что мы выглядели совершенно счастливыми. Было также замечено, что Диего, Волошин и я стали называть друг д