[260], возились с новоявленным поэтом, денщиком какого-то генерала, который начал писать стихи, - и даже заставляли читать его с эстрады. Стихи были ужасающим набором (неграмотным при этом) каких-то душещипательных, модных салонных слов с гражданскими порывами. Я помню из всего этого только одну фразу, оканчивавшую стихотворение: "Танцуй свою тангу".
Мы жили тогда на бульваре Крым-Гирея (теперь - Франко), в особняке, до революции принадлежавшем полковнику Эммануэлю. Этот особняк во время гражданской войны кишел разным людом, как муравейник. Мы жили там в маленькой комнате, вчетвером: мать, мы двое и наша тетка. Жили материально очень трудно. Одну, парадную, комнату обычно реквизировали, а во времена белых там жил сын Эммануэля, высокий, мрачный молодой человек. Он был расстрелян красными, но, благодаря тому, что он был очень высок, пули попали ему ниже сердца, и он, выхоженный подобравшей его женщиной, выжил и впоследствии бежал с белыми. Во время же власти красных и после окончательной победы эту комнату обычно реквизировала ЧК. Комната была большой и хорошей, и в ней проживали довольно высокие чины.
Эта комната была рядом с нашей и имела общую печь. Эта печь обычно отапливалась чекистами, так как у нас с дровами было не густо. Каждый зимний вечер очередной обладатель комнаты топил печь; она топилась из коридора, и мы трое - я с сестрой и наша подруга, девицы-подростки, - тоже приходили туда погреться. Общая беседа текла непринужденно, а потом, согревшись, мы отправлялись в комнату к товарищу из ЧК играть в дурака. Играли с большим азартом и весельем, никогда ни один из них не позволил себе никакой грубости, никакой пошлости, и отношения наши были чисто дружеские, хотя люди эти были совершенно простые, из рабочих и крестьянских семей. Макс, узнав об этом, пришел в совершенный восторг: он нас расспрашивал о всяких подробностях наших бесед, о темах разговора и т. п. Он считал, что это удивительно: такое непосредственное общение "страшных" тогда чекистов и девочек хороших дворянских семей. Я помню даже, как Макс однажды, встретив нас и с другой стороны улицы приветствуя, как всегда, поднятием руки, громко прокричал: "Муся и Тотя, а как ваши чекисты?" Мимо идущие с некоторым недоуменным страхом воззрились на нас.
Я не могу вспомнить хронологически свои встречи с Максом, но помню, что он часто бывал в Симферополе и обычно заходил к нам. Одет Макс был как заграничный турист того времени: берет, короткая тальма и короткие же брюки, застегивавшиеся на пуговицу за коленом. На ногах крепкие чулки и тяжелые ботинки. Это вызывало оживление среди мальчишек, и он шел под их свистки, смех и всяческие комментарии. Это его нисколько не смущало, и как-то он сказал, когда мы проходили с ним под этот шум: "Как говорится в Библии, "лучше пройти побитым камнями, чем пройти незамеченным".
Макс был в обращении очень внимателен, очень доброжелателен и приветлив, но никогда я не видела, чтоб кто-нибудь с ним вел себя фамильярно. Всегда между ним и собеседником была какая-то прозрачная, но ясно ощутимая перегородка. Какая-то у Макса была недоступность: какой-то "вещью в себе" был Макс. Может, это мне так казалось, так как я была молода и застенчива. Хотя, по-моему, застенчивость не была среди моих добродетелей, но помню, что всегда при Максе хотелось вести себя сдержанно. Может быть, это происходило от того, что к Максиной приветливости примешивалась доля воспитанной любезности, которая отгораживала от назойливости и излишней откровенности. Несмотря на это, в нем проявлялась иногда какая-то детская радость, когда, например, у него удавалась какая-нибудь острота или фраза. Я помню, мы почему-то с ним были вдвоем в какой-то комнате (ждали кого?), он все искал какой-нибудь общеупотребительный современный термин, заменяющий слово "убить", ему не удавалось. Потом он вдруг просиял и сказал мне: "Вчера меня спросили, к какому крылу я принадлежу, к белому или красному, - и я ответил, что я летаю на двух крыльях". Это было и остроумно, и вместе с тем очень хорошо выражало его сопричастность всем русским людям, независимо от их политических убеждений, сопричастность всему человечеству.
В то время мы услышали главный лозунг красных: "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" Это прекрасный лозунг, что говорить. Но для людей, только что перенесших империалистическую войну и бывших в Крыму во время немецкой оккупации в 1918 году, слышавших вечное "Russiche Schweine"[261], были нужны слова о России. Слово же "Россия" многим казалось тогда шовинистическим, одиозным. Поэтому Максины стихи о России, насыщенные и болью, и восторгом, всегда вызывали волнующий отклик. Их слушали всегда с поглощающим вниманием, как жаждущие воду пьют.
Уже после, когда я была в университете, Макс часто появлялся под нашим окном, приветствовал нас поднятием руки - и сразу все перерождалось. Появлялись люди, главным образом студенты; если была хорошая погода, то все отправлялись в наш сад, довольно большой, и там, сидя прямо на траве, начинали... Начинали и продолжали, слушали, читали стихи свои и чужие: Блока, Гумилева, Анны Ахматовой. А наш сокурсник Илюша Казас, футурист, погибший потом на фронте, читал Бурлюка и Крученых. Макс читал много своих стихов, давал советы начинающим поэтам. Впрочем, я никогда не слышала с его стороны критики, он, в основном, хвалил и поощрял.
Он много тогда читал лекций. Помню очень хорошо лекцию о "прыжке из царства необходимости в царство свободы". Это была одна из самых блестящих лекций по диалектике, какую я когда-либо слышала. Он считал, что как некогда качественно из обезьяны выкристаллизовался человек, приобретая количественно много разумных действий, так, со временем, человек, накапливая в свободном обществе высшие духовные качества, разовьется в новую высшую расу, для которой высшие этические и эстетические законы будут присущи как норма. Эстетику Макс никогда не забывал и считал, что высший духовный мир без красоты невозможен, что понятия о красоте могут меняться в разные эпохи, но сам эстетический комплекс присущ вечно человеку. За эти высказывания местные идеологи (Лаура Багатурьянц490) его критиковали, считая, что это не по-марксистски.
Несколько раньше, а именно в 1921 году, весной, когда я еще только кончила школу, Макс пригласил нас в Коктебель. Туда же направилась группа художников и скульпторов для проекта и лепки монумента для симферопольского горсада - "Рабочий, разбивающий ударом молота цепи, оковывающие земной шар". Группой руководил художник Пржецлавский491, человек весьма предприимчивый. В сущности, всю эту работу можно было проделать и в Симферополе, но, под предлогом необходимости первоклассной коктебельской глины, лучше и приятнее было пожить в Коктебеле у Макса, на казенном пайке.
1921 год был годом голода, об этом - удивительно точно передающее весь трагизм стихотворение Макса "Красная Пасха". Оно было напечатано тогда в газете "Красный Крым"492.
Несмотря на рискованность путешествия в то время, наша мать все-таки отправила нас в Коктебель, поскольку в группе художников находилась наша тетка Говорова. Пошли мы туда пешком (109 верст). Нас было трое: я с сестрой и наша подруга (14, 15, 16 лет). Вся эта эпопея была для нас очень тяжела: и само путешествие, и жизнь в Коктебеле, где мы очень голодали, так как у нас не было никакого пайка.
В этот год Коктебель, несмотря на то, что в окрестных дачах на побережье жило много народа, дачевладельцев, был совершенно пустынен. Хотя у Макса в доме жили художники и семья Кедровых, но все были разобщены; все держались за свои пайки, как бы кто-нибудь чего не съел. У Макса никто не собирался, тем более что Макс был болен. У него было что-то с ногами, и он ни разу не спускался вниз. Пра была тоже больна и тоже не выходила, только с балкона иногда слышался ее резкий, требовательный голос: "Макс!" И сверху приятный ласковый голос Макса: "Что, мама?" Я не помню, были ли мы познакомлены с Пра, но только запомнила ее седую голову, горбоносое суровое лицо, мелькавшее на балконе. У Макса в мастерской мы несколько раз были и, помню, были удивлены той легкостью, с которой он нам давал читать книги.
Мы жили в последней комнатке с балконом, примыкающей к крытой длинной нижней террасе. Макс получал трехразовое питание из "Санкура" (Санитарно-курортное управление), и я помню, что несколько раз носила ему завтраки из какого-то здания, стоявшего в районе нынешних корпусов турбазы.
Моя тетка тогда потеряла мужа, умершего от болезни. Какой? Трудно в эти, еще страшные, годы установить - от какой. Она жила внизу, с маленькой грудной дочкой, в страшной тоске и отчаянье. К Максу она часто поднималась, и они много и подолгу разговаривали. У них было много общих петербургских друзей и знакомых. По ее рассказам, Макс никогда не говорил ей ничего утешительного, наоборот, он говорил: "Je ne suis pas un consolateur"[262], но, несмотря на это, она считала, что никто ей так не помог, как Макс.
Многие считали Макса позером. Очень многих из этой плеяды литературно-художественной среды начала века считали позерами. Бунин их обвинял в этом. Мне же кажется, что это не так.
Обычно люди основывают свои правила поведения на этических началах традиционно-семейных, религиозных или самостоятельно выработанных. Люди же с сильным эстетическим чувством вырабатывают свою форму поведения на эстетических началах. Не только внешние манеры (хотя и они имеют значение), но и внутренняя их норма поведения диктуется эстетическим началом. Получается некая придуманность - продуманность тож; некая роль-поведение в жизни. Некое произведение искусства во временном процессе. Отсюда некоторая костюмированность, декорации. Чем выше, духовнее