Воспоминания о Марине Цветаевой — страница 33 из 68

— Какую?

— Я не знаю, поймете ли вы… Нет, конечно поймете! Дело в том, что один человек читал мне чудные стихи и говорил, что он их сам сочинил. Мне они ужасно нравились, и я сделалась невестой этого человека.

— Как невестой? Ведь ты маленькая!

— Это было ужасной глупостью Во-первых, я маленькая, а во-вторых, это были не его стихи, а чужие. Он мне все выдумывал. Я сказала ему, что презираю его, и уехала.

— К нам?

— Да.

— А он за тобой не приедет?

— Пусть попробует! Я ему покажу! — сердито воскликнула Mаpa, и я видел, как вздрогнули ее тонкие ноздри.

— Ты на него очень сердишься? — спросил Женя.

Она встала с постели и несколько раз прошлась по комнате. Потом, наклонясь над Женей, спросила:

— Представь себе, что человек, которого ты любишь и в которого веришь, ну Люся или Лена, тебя обманул. Что бы ты ему сказал?

— Что это очень плохо!

— Понимаешь, если бы этот человек прямо сказал мне: «Это прекрасные стихи, но писал их мой товарищ», — я бы тогда не сердилась. Но сказать, что сочинил их он, и знать, что я люблю его за чужие стихи, — какая гадость! Я бы хотела, чтобы он уехал в Америку!

— Я тоже хочу в Америку, — сказал я.

— Зачем?

— Так… Интересно на корабле. Ты когда-нибудь ездила на корабле?

— На воздушном.

— Разве есть воздушные корабли?

— Конечно, есть. Мы еще с вами поедем!

— Правда? Когда?

— Как-нибудь вечером. Послезавтра, кажется, будет новолуние — это лучшее время для такой поездки.

— Ты нарочно это говоришь?

Сердце мое забилось.

— Я говорю вполне серьезно. Царь луны, мальчик-месяц, мой большой друг. У него много воздушных кораблей, и он с удовольствием даст мне один.

— Он добрый?

— Очень добрый. Послезавтра вы о нем узнаете. Комната мало-помалу наполнялась дымом. Мара курила не переставая. То и дело трещал, открываясь и закрываясь, металлический портсигар, то и дело чиркала спичка. Окруженная облаком дыма и сиянием коротких пышных кудрей, это былa уже не Ленина подруга Мара, которая утром краснела и за обедом спорила с папой.

— Мара, — сказал я тихо, — я знаю, кто ты.

— Кто?

Ее блестящие глаза пристально взглянули в мои.

— Ты — волшебница. Правда, Женя?

— Правда!

— Догадались? Как я рада! Я сразу увидела, что вы меня поймете. Как же вы это узнали?

— Ты знакома с мальчиком-месяцем?

— Ты так легко ходишь!

— У тебя такие глаза, такое сердечко!

— И такие волосы.

— Ты по ночам не спишь, ты ничего не ешь, у тебя…

— Ты такая чудная!

— Мальчики мои! Ты, Кира, — золото, ты, Женя, — бриллиант! вы оба — аметистовые сердечки, как у меня на шее!

— А другие знают, что ты волшебница?

— Никто не знает.

— Даже Лена?

— И она не знает, — только вы, мои золотые, серебряные мальчики. Недаром у вас аквамариновые глаза. Это такой драгоценный камень цвета морской воды.

— Ты любишь море?

— Вы любите стихи, да? Ну, слушайте:

Пока огнями смеется бал,

Душа не уснет в покое

Но имя Бог мне иное дал:

Морское оно, морское!

В круженье вальса, под нежный вздох

Забыть не могу тоски я.

Мечты иные мне подал Бог:

Морские они, морские!

Поет огнями манящий зал,

Поет и зовет, сверкая.

Но душу Бог мне иную дал

Морская она, морская![57]

Мара кончила. Имя морское, душа морская, — может быть, она русалка?

— Ты русалка, Мара?

— Я все — и волшебница, и русалка, и маленькая девочка, и старуха, и барабанщик, и амазонка, — все! Я всем могу быть, все люблю, всего хочу! Понимаете?

— Конечно, ты волшебница!

— Закройте глаза!

Когда мы их открыли — она уже исчезла.

Часы в гостиной пробили двенадцать.

V

Снова ночь, снова вспыхивающий огонек папиросы, снова моя рука в спутанных волосах волшебницы Мары. Лица ее не видно; от всей Мары — только голос. Три перекликающихся голоса в темноте.

— Кира, что, по-твоему, старость?

— Это когда ходят с палкой, надевают очки и кашляют. Все лицо в складочках, и после каждого слова: «э-э-э».

— А по-твоему, Женя?

— Это когда мальчик растет, растет и вдруг седой станет и у него уже внуки.

— Ты бы хотел быть старым?

— Нет, старому страшно. Идет, ничего не видит и раз — под конку! А ты бы хотела быть старой?

— Тоже нет. Сейчас мне семнадцать лет, и я все могу. Хочется лезть на дерево — лезу, кататься по ковру — катаюсь. Мне все позволено. Но представь себе пожилую даму, лезущую на дерево, — нелепо, правда?

Мы расхохотались.

— Вот видите, вам смешно. А по-настоящему это не смешно, а ужасно. Положим, я живу все дальше и дальше. Мне уже не семнадцать, а двадцать семь, а тридцать семь, а сорок семь лет. Обо мне говорят уже не «молодая девушка», а «пожилая дама». От меня требуют разумного поведения, спокойного взгляда на жизнь, знания ее. А в глубине я все тот же сорванец, та же семнадцатилетняя, с тем же сердцем и той же душой. Я прекрасно знаю, что кататься по полу со старым лицом — нельзя, невозможно, нелепо, смешно. Мне приходится сдерживать себя, изменять настоящей себе из-за этого старого лица, — быть почтенной дамой, над которой я сама смеюсь. Это ужасно, ужасно!

— Ты, наверное, уж скоро будешь старой?

— Лет через десять, — то есть не старой, а среднего возраста. Это еще хуже… Впрочем, довольно об этом!

Она вздохнула и положила голову рядом с моей на подушку. Мне вдруг захотелось ее утешить.

— Ты — волшебница, а волшебницы всегда молодые и красивые. Я читал в сказках.

— И у тебя ведь волшебная палочка, — добавил Женя. Мара слегка приподняла голову, мягко щекоча меня по щеке волосами.

— Какие вы оба умные! Конечно, я не могу состариться. Я только пошутила, я ничего не боюсь. Довольно об этом! Будем говорить о веселом. Расскажите мне что-нибудь страшно глупое!

— Мы про глупое ничего не знаем, — с достоинством ответил Женя.

— Мы, когда были маленькие, очень много говорили глупостей, но теперь мы все позабыли, — отозвался я.

— Жалко! Ну, тогда другое. Ты, Кира, начни что-нибудь рассказывать, потом будет продолжать Женя, за Женей я. Начинай, Кира!

— Когда один человек играл на рояле, у него сломался палец. Он пошел на улицу и схватил одного другого человека за руку и оторвал у него палец. Тот разозлился и пошел к городовому. Тогда тот, с роялем, тоже оторвал у городового палец. Городовой заплакал, и другой человек тоже. И вот они плакали, плакали, плакали…

— Довольно, Женя, дальше!

— И вот они плакали, плакали, и вокруг них уже было целое озеро. Против городового жила одна девочка. Она выбросила свои калоши из окна, потому что они ей надоели. А ей как раз нужно было ехать на бал. Вот она вышла на улицу и видит: всюду вода, все извозчики потонули, и от домов — одни крыши. Как же теперь без калош?

— Довольно, Женя! Я продолжаю. Тут она вспомнила, что ее няня всегда сравнивала ее губы с калошами. Она страшно обрадовалась, вытянула губы и — представьте себе! — вместо калош получился целый мост. Было уже поздно, бал уже давно начался, — пришлось бежать по собственным губам. В замке уже звенела музыка, сияли все люстры, кружились пары… Она вбегает в залу и — о, ужас! — громкий смех! Оглядывается, за ней тащится весь мост! Продолжай, Кира!

— Тогда она подняла мост, как слон хобот, и начала всех им бить, и скоро все убежали. Она осталась одна и до утра танцевала. — Все!

— Прекрасный рассказ! — воскликнула Мара. — А вы еще думали, что все это забыли. Нет, глупостей нельзя забывать. Только в них спасенье!

— Но ты сама ведь умная? — спросил Женя.

— Только умные люди делают настоящие, самые глупые глупости. Ты сейчас поймешь. Положим, что как-нибудь утром мама скажет тебе: «Бегай, играй, гуляй целый день, только не учись!»

— Мама так не скажет! — мгновенно вставил я.

— Представь себе такое чудо. Бывают же чудеса!

— Бывают: я раз утром нашел у себя в постели шоколадку. Как она туда попала, совсем не знаю!

— Вот видишь! Итак, мама позволила тебе целый день ничего не делать. Ты вышел на двор, погнался за соседской кошкой, порыл колодец, залез к Каштану в будку, попробовал в сарае испорченный велосипед — словом, взял от свободы все, что мог. И вот ты вернулся домой пить чай.

— Мне чая не дают, только по воскресеньям, и то с молоком.

— Хорошо. Ты выпил свое молоко и опять побежал играть. Опять роешь колодец, подманиваешь кошку и т. д. В этом кончается день. На другое утро мама вдруг запрещает тебе выходить из комнаты, ты должен сидеть и учиться. Только вечером тебе удается поиграть на дворе. Когда же веселей играть — после целого дня игры или целого дня учения?

— Если я целый день буду учиться, я умру. Это доктор сказал.

— Или сойдешь с ума, — что говорю я. Да, к чему я тебе рассказывала всю эту скучную историю?

— Я не знаю.

— И я тоже не знаю. Иногда мелькнет какая-нибудь мысль, попробуешь подтвердить ее примером — и кончено, исчезла! Это все равно что, идя куда-нибудь на елку, заходить по дороге во все дома, где тоже елка. В конце концов забываешь, куда шел. Положим…

— Ты все время говоришь «положим».

— «Положим» то же самое, что «представь себе». Жизнь так скучна, — ты скоро в этом убедишься, — что все время нужно представлять себе разные вещи. Впрочем, воображение — тоже жизнь. Где граница? Что такое действительность? Принято этим именем называть все, лишенное крыльев, — принято мной, по крайней мере. Но разве Шенбрунн — не действительность? Камерата, герцог Рейхштадтский… Ведь был же момент, когда она, бледнея, поднесла к губам его руку! Ведь все это было! Господи, Господи!

— Ты, когда была маленькая, тоже все время представляла разные вещи?

— С самого дня рождения!

— И тоже так много говорила?