Воспоминания о моей жизни — страница 17 из 92

й в довольстве и добре на Невском проспекте, в доме Петровской церкви. Она собирала у себя по средам хорошую компанию, преимущественно мужчин, потчивала их хорошим обедом и находила удовольствие в их беседе. Все старались ей угождать, прислушивались к ее желаниям и т. п., особенно по той причине, что она, не имея ни детей, ни других родственников, давала знать, что раздаст после смерти свое имение своим приятелям и знакомым. Она скончалась в исходе девяностых годов, распределив действительно всем своим середовым гостям имение свое по ровной части, так что каждому досталось понемногу. Наследство разделили не вскоре после смерти, потому что нужно было списываться с чужими краями. Доля моего отца была ему выплачена в 1802 г., когда он был в крайности, и это обрадовало матушку и всех нас.

Нрав моего отца был так неровен, что мы считали тот день счастливым, когда обедали без него. Матушка была строже его, но она была справедлива и всегда одна и та же: мы и любили ее больше, и боялись. Его же только опасались.

На восьмом году от рождения испытал я первое сильное горе: в феврале 1795 года умер брат мой Павел, на пятом году жизни, — как полагают, вследствие застуды бывшей на нем оспы. Все мы были до крайности огорчены потерей. До сих пор не могу я сносить запаху мускуса, которым пахло последнее данное ему лекарство. В искренней печали моей я написал на этот случай стихи, без меры, без грамматического толку, но с рифмами и — с чувством, которое глубоко тронуло матушку… Не понимаю, как отец мой не употребил всех средств, чтоб дать мне воспитание литературное. Меня все в доме звали профессором, но отнюдь не в похвалу, а в насмешку, разумея под этими словами тяжелого педанта, горбатого и безобразного.

Некоторые тогдашние связи и примеры имели неблагоприятное влияние на нравственность нашу. У сестры Кати была няня, офицерская вдова, обедавшая с нами за столом, Пелагея Тихоновна Верещагина. С нею жил у нас и сын ее, детина лет двадцати, служивший в Экспедиции о доходах, человек очень шаткой нравственности и вредный своим образом жизни. Еще невыгодно было для нас обращение с негодным мальчишкою, сыном жившего в одном с нами доме булочника. Впрочем, трудно уберечь мальчиков от дурных знакомств, да и, может быть, было бы бесполезно: обращение с людьми разных характеров заставляет узнавать людей и развивает понятие об общежитии. Люди, которые обходятся только с честными и благородными людьми, становятся односторонними и привыкают считать всех людей или ангелами или чертями.

Рассудок и память моя укреплялись. Очень памятен мне 1796 год. У отца моего был близкий приятель, инженер-полковник Самуил Иванович Крейц, родом голландец, поступивший в русскую службу с Сухтеленом, де Волантом, де Виттом и другими нидерландскими инженерами, человек очень умный и образованный. Он был вдов, имел одного сына, большого болвана, и намерен был жениться на тетушке Елене Ивановне. Вдруг, в марте 1796 г., он заболел и неожиданно умер. Опеку над ним вверили моему отцу, который оттого имел много забот и досад. По этому случаю мы, т. е. я и брат Александр, ездили с ним в Царское Село, к генералу Сухтелену, который жил в Софии, в доме, занимаемом потом Александровским кадетским корпусом. У Сухтелена видел я Барклая-де-Толли, бывшего, помнится, в то время подполковником; он произвел сильное во мне впечатление строгой и умной своей физиономией и Георгиевским крестом, который я увидел на нем в первый раз в жизни. Гуляя по саду, встретились мы с прогуливающейся императрицей. Ее вел под руку какой-то генерал. Великие князья, Александр и Константин, шли подле нее. За ними шла толпа придворных и народа. Музыка играла польский. Зрелище это затаилось в моей памяти вместе с сопровождавшими его звуками. Лет через двадцать И. К. Борн заиграл этот польский (Козловского, из оперы «Adele et Dorsan»), и знакомые тоны вызвали из глубины души моей зрелище, виденное мною в детстве.

25 мая 1796 года все наше семейство отправилось на острова. Помню Каменный остров с каменной тоней, сад Строганова… Мы прошли на Черную речку. Ныне там ряд великолепных и изящных домов. Тогда это была простая деревня, к тому же еще до половины выгоревшая. Мы расположились в одном крестьянском доме, чтоб напиться чаю. Хозяйка предложила отдать его нам внаймы. «А что цена?» — спросил батюшка. — «Двадцать пять рублей, сударь, ни копейки менее», — отвечала она. Ей дали в задаток пять рублей, и через неделю мы переехали. Кроме нас, никого не жило в деревне. Все помещались в одной избе. Кухня устроена была на берегу в яме, обведенной рогожами на шестах. Скудно, бедно, неловко, а весело. Этот год кажется мне самым счастливым в моем детстве.

Дядюшка Александр Яковлевич приезжал к нам частенько и привозил других гостей. Мы ходили гулять по окрестностям, катались на яликах, причем я выучился мастерски действовать веслом. В воскресенье бывала музыка в саду Строганова. Туда стекалась многочисленная публика. Сам старик, граф Александр Сергеевич Строганов, сидел со своей компанией на крыльце и любовался картиною движущегося народа. Батюшка служил секретарем департамента, в котором он, Строганов, был сенатором, следственно, был ему знаком; к тому же он пользовался большим с его стороны благоволением. Граф крестил сестру Лизу и брата Павла (меньшого). Граф жаловался однажды, что ни один из посетителей не вздумает пить чай на пригорке, за озером, перед его домом. Батюшка сделал ему это удовольствие: в одно воскресенье принесли туда столик, самовар и чайный прибор, и мы расположились на пригорке.

В саду не было ни кофейни, ни трактира. Графские люди продавали все съестное и питейное, и очень дешево, потому что запасались провизиею из графских кладовых. В одной стороне сада устроена была галерея для танцев; в ней играла музыка. Вокруг нее разбиты были палатки, в которых можно было иметь кушанье и напитки. Раз проходили мы мимо графа, сидевшего на крыльце.

— Что твои немцы, — спросил он у батюшки, — веселятся ли?

— Нет, ваше сиятельство, ждут вас, чтоб открыть бал.

И почтенный старичок сам отравился в галерею, велел играть польский и, подняв первую немку, пошел танцевать с нею. За ним последовали прочие, и бал закипел.

В последние годы жизни Екатерины уже не было тех празднеств, турниров и т. п., которыми блистали первые годы, когда все еще веселье было большое и искреннее. Однажды государыня приказала князю Зубову привести к ней графа Строганова. Он отправился на большом катере с пушками, атаковал его дачу, сделал десант. Граф отпаливался своими пушками, наконец спустил флаг, был взят в плен и отвезен во дворец. Строганов, Нарышкин и т. д. были представителями забав аристократии благородной и чувствующей свое достоинство. Но Безбородки, Завадовские, Храповицкие и прочие выскочки тешились не самым приличным образом.

Безбородко был то же, что ныне бык Вронченко, только в большем размере. Каждую субботу после обеда надевал он синий сюртук, круглую шляпу, брал трость с золотым набалдашником и клал сто рублей в карман. Вооруженный таким образом, посещал он самые неблагопристойные дома. Зимой по воскресеньям бывал он всегда в маскарадах у Лиона (в нынешнем Энгельгардтовом доме, где магазин русских изделий) и проводил время среди прелестниц часов до пяти утра. В восемь часов его будили, окачивали холодною водой, одевали, причесывали, и полусонный он ездил во дворец с докладом, но, перед входом в кабинет государыни, стряхивал с себя ветхого человека и становился умным, серьезным, дельным министром. Однажды государыня прислала за ним из Царского Села. Гонец застал его среди пламенной оргии. Безбородко приказал пустить себе кровь из обеих рук, протрезвился и отправился. Государыня спросила у него: готова ли такая-то бумага?

— Готова, ваше величество, — отвечал он и, вынув из-за пазухи другую какую-то бумагу, прочитал чего требовала государыня.

— Хорошо, — сказала она, — только мне хотелось бы пройти самой эту бумагу с пером. Подай ее!

Он упал на колени и признался в обмане. Наконец государыне надоела эта гениальная распущенность, и она очень деликатно дала графу Безбородко почувствовать, что он стареет, что ему трудно рано вставать, и просила его присылать к ней, вместо себя, кого-нибудь из своих секретарей. Граф выбрал коллежского советника Дмитрия Прокофьевича Трощинского. Он ездил с докладами к государыне и вскоре заслужил се благоволение. Она пожаловала ему (в этом чине) второго Владимира под предлогом, что не привыкла работать с секретарем без звезды, и потом, узнав, что он небогат, пожаловала ему три тысячи душ. Трощинский был человек умный, сметливый, трудолюбивый и очень добрый. Наружность его была самая приятная. Он сгубил себя связью с какой-то гадкой бабой, известной под именем Матрешки, на которой впоследствии женился. Тогдашние министры были не ангелы: высокомерны, не очень доступны, иногда пристрастны, но в них было более добродушия и простоты, более человеколюбия и снисхождения к слабостям людским. В то время не было этих монархических Робеспьеров, которые готовы, на основании законов, казнить отца родного, только бы не прослыть человеком слабым и подкупным. Они хотят быть справедливыми, но справедлив один Бог, а мы, люди, должны быть терпеливы и снисходительны.

Другие новоиспеченные вельможи были таковы же: Завадовский был пьяница и умер (в янв. 1812), вспомнив старинку, как говорили, с старым другом своим, князем Лопухиным. Храповицкий, человек большого ума и дарований, был большой гуляка. Однажды приехал в Петербург какой-то степняк по делам своим и, имея письмо к Храповицкому от одного важного человека в провинции, отправился к нему, но не застал дома. Оттуда поехал он на Крестовский остров, вошел в трактир и, видя накрытый стол, сел и велел подавать обедать. Прислужник, полагая, что он принадлежит к компании, заказавшей обед, исполнил его требование. В это время вошла эта компания и расположилась за столом. Один из ее членов, увидев чужого и заметив по его приемам, что он приезжий провинциал, стал над ним подтрунивать. Странник сначала отшучивался, но потом, когда нападения усилились, стал браниться, а, наконец, отвечал за дерзость пощечиной. Завязалась драка, из которой степной герой вышел победителем, оставив под глазами краснорожих своих супостатов багровые следы своей храбрости. Выспавшись на другой день, он поспешил поранее отправиться к Храповицкому. «Барин дома, — сказали ему, — но не очень здоров и никого не принимает». Приезжий приказал, однако, доложить о себе и сказать, что привез письмо от такого лица, которому Храповицкий ни в чем не откажет. Он был принят. Его ввели в спальню, завешенную со всех сторон. Приблизившись к постели, он с низким поклоном отдал письмо и прибавил комплимент от себя, но, лишь только раздались звуки его голоса, Храповицкий сказал ему: