Воспоминания о моем отце П. А. Столыпине — страница 10 из 47

Папá сразу начинал с ним длинный хозяйственный разговор, а я бежала в парк. Дорожек, конечно, давно не было, всё заросло, но сам парк был расположен настолько красиво, что сохранил свою прелесть. Он спускался тремя искусственными террасами к Невяже: на каждой из террас по пруду, а внизу среди зелени лугов, узкая, но глубокая серебряная Невяжа. На верхней террасе, против дома арендатора, запрятанный в кустах сирени, очаровательный каменный павильон, так называемая библиотека. В этой «библиотеке» мы и завтракали.

К концу завтрака жена Харнеса неизменно являлась с графинчиком домашней наливки собственного изготовления. Графинчик стоял на стеклянном подносе, а кругом него стояли рюмочки — всё это голубого цвета, и всё это она с глубоким реверансом ставила перед папá на стол.

Наливки у нас дома, конечно, делались, и летом большие четвертные бутылки с вишнями, залитыми спиртом, украшали собой окна колнобержского дома, но подавалась эта наливка только в торжественные дни рождений и именин, почему и стояли в кладовых неимоверные запасы ее. Водку мой отец тоже пил только, когда был к обеду кто-нибудь из соседей, что случалось раза четыре за лето, кроме семейных торжеств. И вспомнить забавно, как графин с водкой запирался осенью в буфетный шкаф, а весной, когда мы приезжали из Ковны, стоял там наполовину полный, готовый к встрече гостей наступающего лета.

Наливка арендатора в Игнацегроде казалась мне необычайно вкусной. Папá позволял мне тоже выпить полрюмки, она обжигала мне рот, и я была в восторге. Завтрак проходил очень оживленно, и я помню раз за одним из них случилось следующее:

Моя маленькая сестра, Олечек, впоследствии убитая большевиками, приводила в отчаяние и мамá, и нашу добрейшую м-ль Сандо тем, что никак не могла выучиться говорить по-французски. Мы, три старшие, говорили совсем свободно, даже самая меньшая, Ара, и та лепетала что-то похожее на французский, а Олечек не могла сказать на этом языке ни одного слова. Было ей тогда лет пять, или меньше даже. И вот вдруг во время завтрака в игнацегродской библиотеке, когда все расшалились, развеселились, хохотали, кто-то из нас говорит:

— Послушайте, Олечек говорит по-французски! И, действительно, Олечек много и совершенно гладко говорила по-французски… Папá ее поцеловал, а она важно заявила:

— Это я нарочно всё слушала, слушала и молчала, чтобы потом всех удивить.

После завтрака папá приказывал подать лошадей, и мы ехали через леса, в фольварк Эйгули, принадлежащий тоже тете Офросимовой, а оттуда, на пароме — домой.

Эйгули от Игнацегрод находились довольно далеко, и ехать приходилось верст семь. При въезде в лес кончалось царство арендатора Харнеса и его сменял лесник Павилайтис, который верхом сопровождал наш экипаж, давая объяснения и отвечая на вопросы моего отца. Павилайтис ужасно любил показывать по плану, куда нам ехать и где мы в данное время находимся. План лежал открытым на коленях у папá и Повилайтис, ехавший рядом с экипажем верхом, склоняясь над планом в своей фуражке с зеленым околышем, с лошади, водил с воодушевлением по плану тоненькой хворостинкой. Папá говорил в мою сторону: — Il faut lui faire plaisir (Надо ему доставить удовольствие.) и потом, обращаясь к нему:

— Ну, Повилайтис, покажи-ка, я что-то не понял, в каком месте, ты говоришь, лес прочистить надо?

Лицо Повилайтиса расплывалось в широкую улыбку, и он с нескрываемой радостью тыкал по плану своей указкой, очевидно, гордясь пониманием плана.

Поездка в Игнацегроды была настоящим пикником, с которого возвращались мы утомленные и веселые только часам к пяти-шести. Маленькие же поездки предпринимались часто: в лес за грибами, или ягодами, или на луга. Мы дети, гувернантки и няни ехали на линейке лошадьми, а папá и мамá приходили пешком попозже в то место, где мы, разведя костер, пекли картофель.

«Линейка» эта была сделана домашним столяром, и Осип с гордостью говорил, что она «особая» и, что такой «на всем свете не сыскать».

Была она рассчитана на четырнадцать человек, сидящих спина к спине, а сзади был приделан ящик для провизии и калош на случай дождя. Запрягалась в них четверка, цугом, маленьких, сильных жмудских лошадок, мышиного цвета, называвшихся «мышаками».

Очень было весело ехать в нашей линейке с пением по полям и лесам в теплый летний день и очень мы это любили.

Часто ходили мы и пешком с нашими родителями в места более близкие, на наши фольварки (В Западном крае так называют хутор.). Было их два: Петровка и Ольгино. Назвали их так в честь папá и мамá. Я особенно любила, когда прогулка в Петровку совершалась в субботу.

Этот фольварк находился в аренде у еврея Калмана. Когда мы туда приходили, он и его жена выносили нам стулья в сад для отдыха, а уходя мой отец давал Калманам на чай.

Но в субботу Калман говорил, что не имеет права брать денег в шабаш и просил положить монеты куда-нибудь в указанное им место — под дерево или на тот же его стул, с тем, что он, когда с появлением первой звезды шабаш кончится, возьмет ее. Когда мы уходили, я нарочно отставала и, спрятавшись за кустом, с любопытством наблюдала всегда одну и ту же картину: Калман, озираясь, выходит из дому, берет деньги и быстро уходит. Вся эта процедура забавляла меня, как забавляло в Ковне встречать едущих по улице евреев с ящиком с землею под ногами. Это означало, что едущий не преступает закона, запрещающего правоверному еврею путешествовать в шабаш: он же стоит на земле, на которой находился к началу праздника и нет ему дела до того, что его везут паровоз или лошадь, — он сам-то не двинулся с места!

К евреям я, живя в Ковне и в Ковенской губернии с рождения, конечно, привыкла и всегда любила их, как необходимую принадлежность родного края.

Особенно евреев, с которыми вечно приходилось встречаться, видя их постоянно в магазинах или исполняющими работы по ремонту в деревне: они и кровельщики и маляры, они и пахтыри и покупщики зерна. Одним словом, они необходимы, не только необходимы, но и весьма удобны и приятны, как всегда говорил мой отец. Устроить, например, в Колноберже большой обед. К кому обратиться, как не в колоньяльный магазин Шапиро в Кейданах, у которого есть «всё», а если чего и нет, то он с первым же поездом готов ехать за требуемым в Вильно, или хоть в Берлин. Кажется к таким дорогим способам доставания провизии мои родители, жившие всегда очень скромно, никогда не прибегали, но что Шапиро это предлагал — сама слыхала.

Глава XI

К очень веселым дням в Колноберже относились дни наших именин, почти все приходящиеся на летние месяцы.

Самым торжественным образом, конечно, справлялось 29-ое июня, День Ангела моего отца, и 11-ое июля — именины мамá.

Накануне праздничных дней, вечером, приходили рабочие поздравлять с наступающим праздником: на именины папá — мужчины, на именины мамá — женщины, а на мои — девушки. Младших сестер поздравлять не полагалось.

Издалека, в теплом, душистом, летнем воздухе слышится пение; довольно нестройное и заунывное, как все литовские песни, издалека оно кажется поэтичным и нежным.

Заслыша пение, мы выходим на балкон. Пение всё громче и ближе и, наконец, из темноты выходят, освещенные теперь светом наших окон, фигуры рабочих. Тот из нас, кому приносится поздравление, выслушивает пожелания и дает на чай и поздравители с пением уходят.

В честь папá стараются петь русские песни. Бывший солдат Казюк лихо запевает:

Три деревни, два села,

Восемь девок, один я,

Куда дееевки, туда я!

а хор весело подхватывает:

Девки в лес, я за ними,

Девки сели и я с ними…

А когда папá сходит со ступеньки подъезда, тот же Казюк выходит из толпы и ясно и четко, держа руки по швам, декламирует всегда одно и то же стихотворение Кольцова, видно единственное, запомнившееся ему со школьной скамьи.

На следующий день с утра всё в доме и усадьбе другое, чем всегда. Торжественно и необычно. Мы, дети, даем наши подарки к утреннему кофе. Мамá-то легко сделать подарок, а вот подарок для папá всегда огромное затруднение, и наша творческая фантазия не идет дальше вышитых или разрисованных закладок в книгу. Когда у папá собралось около дюжины таких закладок, мы стали дарить рисунки. Папá их трогательно берег, и они впоследствии, вставленные в рамки работы домашнего столяра, украшали стены комнат папá в Колноберже.

Сам папá в юности, пока была здорова его рука, рисовал; очень любил живопись и поощрял мое стремление совершенствоваться в этом направлении.

Позже, когда сестры подросли, стали мы ставить, в виде подарка и сюрприза, домашние спектакли. Текст писала моя сестра Наташа, с детства обладавшая литературным талантом. И родители и гости хвалили эти представления, но мы довольны не были и всё думали, что вот бедный папá обижен, получая только «Des cadeaux en l'air» («Воздушные подарки».), как говорила Наташа. Папá смеялся и советовал шутя: «Вот что, вышейте мне галстук с большой красивой розой или шерстяные ночные туфли с незабудками крестиком». Я понимала шутку, но маленькие очень настойчиво просили гувернанток помочь им изготовить подобное великолепие.

На именины никто никогда не приглашался — соседи сами приезжали поздравлять: к папá одни мужчины, к мамá целыми семьями.

Но на Петров день всё же было больше народу, чем на Ольгин, так как поздравить своего «пана маршалка» (Предводитель дворянства по-польски.) приезжали дворяне из очень отдаленных имений. Съезжалось в этот день не меньше тридцати человек, некоторые из них жили за 50–60 верст. На Ольгин день приезжали лишь близкие соседи.

Готовились к этим дням заранее. Леснику было приказано принести ягод, орехов, дичи; экономка с гордостью приносила на кухню откормленных к этому дню птиц, но больше всех старался садовник Яша.

Задолго до именин приходил он по вечерам к мамá докладывать о проектах всяких улучшений и нововведений, задуманных им, как он выражался, «кодню».

А в самый «день» как кипела у него работа и в саду, и в оранжереях, и на балконах! Сам Яша, его постоянные помощники и помощницы, и нанятые по этому случаю поденные, работали, не покладая рук: чистили дорожки, приводили в порядок ковровые клумбы, ставили новые букеты в вазы и, главное, украшали цветами доску, клавшуюся посредине обеденного стола, в центре которой стояла высокая корзина с самыми красивыми цветами.