Я сам себе корежу жизнь,
Валяя дурака.
От моря лжи до поля ржи
Дорога далека.
Помню, как однажды во время разговора о силе интонации в становлении личности поэта Луконин вдруг озарился улыбкой, процитировав мне стихотворение Глазкова о футболистах, которое кончалось так:
Бегут они без друга, без жены…
И действительно, какая чистая, лукавая и в то же время грустная интонация. Так мог написать только Глазков.
Когда мне впервые попали в руки стихи Глазкова, то я буквально бредил его строчками, сразу запомнившимися наизусть, — так покоряюще они входили в душу. В них было то чудо естественности, когда прочтенное тобой немедленно становится частью тебя самого, и уже навсегда.
У молодости на заре
Стихом владели мы искусно,
Поскольку были мы за ре-
волюционное искусство.
Я лез на дерево судьбы
По веткам мыслей и поступков.
Против меня были рабы
Буржуазных предрассудков…
Оставить должен был ученье,
Хоть я и так его оставил.
Я исключен, как исключенье,
Во имя их дурацких правил!
Ухудшились мои дела.
Была ученья карта бита.
Но Рита у меня была, —
Рита, Рита, Рита…
Студенты хуже школьников
Готовились к зачетам,
А мы всю ночь в Сокольниках…
Зачеты нам за чертом?
Зимой метель, как мельница,
А летом тишь да гладь.
Конечно, разумеется,
Впрочем, надо полагать…
Какие плавные ритмические переливы! Полное отсутствие профессиональной натуги. Написано как бы играючи, с веселым ощущением собственной силы. Иногда читаешь чьи-нибудь стихи и видишь, что они заранее как бы кибернетически вычислены. Но даже если такие стихи говорят о радости, то это не передается, ибо самая оптимистическая информация, переданная роботом, не заменит живую улыбку на лице живого человека.
Или так начинается повесть,
Или небо за тучами синее.
Почему ты такая — то есть
Очень добрая и красивая?
Необыкновенно простые, «миллионажды» повторявшиеся слова, но в каком обаятельном порядке они поставлены! И может быть, секрет поэзии не в изобретательстве «потрясных» метафор, а именно в обаянии порядка слов? Именно обаяние порядка слов, то есть поэтическая интонация, и дарит нам счастливое ощущение поэтической свободы. Ей-богу же, в глазковском шутливом четверостишии, написанном во время войны:
Живу в своей квартире
Тем, что пилю дрова.
Арбат, 44,
Квартира 22, —
больше воспетой Пушкиным «тайной свободы», чем в какой-нибудь дурного вкуса высокопарной оде на тему свободы, где автор находится в дохристианском рабстве у слов.
Поэтическая свобода начинается с освобождения от слов. Поэтическая свобода начинается с того, что поэт не вычисляет стихи, а выдыхает их, и его слова — это лишь часть его дыхания. И мы ведь не думаем, изящно мы дышим или нет, а просто дышим, иначе умрем. Но естественность дыхания — это лишь первое условие поэзии. Второе ее условие — естественность мышления, а естественность мышления — это уже мастерство. Только мастерство позволит отлить в строгие формы ту расплавленную хаотическую массу бушующих внутри нас маленьких и больших мыслей.
А счастья нет, есть только мысль,
Которая всему итог,
И если ты поэт, стремись
К зарифмованью сильных строк.
И одно из удивительных качеств Глазкова — это, не теряя естественности, в то же время уметь быть властелином хаотичности жизни, бросая на стол времени полновесные отливки афоризмов. «Чем столетье интересней для историка, тем для современника печальней», «Тяжела ты, шапка Мономаха, без тебя, однако, тяжелей», «Испугались мы не пораженья, а того, что не было борьбы», «Всем смелым начинаньям человека они дают отпор. Так бюрократы каменного века отвергли первый бронзовый топор», «Поэзия — сильные руки хромого», «Жил и был один кувшин. Он хотел достичь вершин, но не смог достичь вершин, потому что он кувшин». Какое редчайшее сочетание грубоватой маяковской обнаженности интонации и одновременно омархайямовской тонкости. Становится даже странно, что до Глазкова никто не написал этих строк, так они, казалось бы, сами напрашиваются на ум. Но это и есть мастерство. Поэт так накрепко вколачивает в наше сознание строки, что они кажутся выношенными нами лично.
У Глазкова нет придуманного лирического героя — гомункулуса, которого выводят в своих колбах безликие стихотворцы. Его герой — это Николай Иванович Глазков, 19-го года рождения, живший по указанному им арбатскому адресу.
Кто же такой — этот Николай Иванович Глазков?
Полнокровный, сильный человек, любивший жизнь, хотя и не умилявшийся ею и не баловавший ее сентиментальными излияниями. Таким он запомнился мне, — истинно русский человек, в котором было что-то и от скомороха, и одновременно от хитроумного богатыря Алеши Поповича. Он любил природу и любил людей. Ненавидел все проявления «мировой дури». Иногда придуривавшийся, иногда беспощадно к самому себе откровенный. Он мог хитро прищурить глаз и сказочку рассказать:
Решил господь внезапно, сразу:
Поотниму
У большинства людей по глазу
По одному.
Циклопы, вырвавшись из сказок,
Входили в моду,
И стали звать они двуглазок:
«Уроды»…
Двуглазки в меньшинстве остались,
И между ними
Нашлись, которые пытались
Глядеть одними.
Хоть это было неудобно
Двуглазым массам,
Зато прилично и подобно
Всем одноглазым…
И вдруг скоморошья дудочка превращается в богатырскую палицу:
Мужик велик. Как богатырь былин,
Он идолищ поганых погромил,
И покорил Сибирь, и взял Берлин,
И написал роман «Война и мир»!
И опять в руке скоморошья дудочка:
Прекрасно отразить двадцатый век
Сумел в своих стихах поэт Глазков,
А что он сделал, сложный человек?
Бюро, бюро придумал… пропусков!
Можно легко упрекнуть поэта в преувеличении вакхических мотивов: «В Поэтограде так же вот работает винопровод». Но Пастернак в вольном переводе Леонидзе точно сказал когда-то: «Не разлучайте песен с веком, который их сложил и пел». По иным рациональным меркам и лицейские стихи Пушкина печатать не стоит… Не будем ориентироваться на неблагожелательных читателей — их, слава богу, меньшинство. Надеюсь, что самый широкий, благожелательный читатель увидит в стихах Глазкова главное: его преданность, беспредельную преданность поэзии, его надежду на то, что его стихи сослужат добрую службу людям. Надеюсь также, что читатель оценит богатырскую силу этого поэта со скоморошьей дудочкой в руках, и никто не назовет его «поэтом для поэтов». В его жизни многое не свершилось, как того он хотел, но в наследии Глазкова есть строки, которые навсегда останутся в памяти тех, кто любит русскую поэзию.
Юношеские опасения Глазкова были напрасны: фарса не получилось, ибо скоморох и богатырь в одном лице — это фигура поистине драматическая, то есть истинный поэт.
Эдуардас Межелайтис
В каждой литературе есть люди, призванные открывать новые возможности языка, новые грани слова. Это — пролагатели путей, прорубатели просек. Слава и признание приходят к ним чаще всего поздно — но приходят!
Таким был в нынешней русской поэзии Николай Глазков. Его неповторимые интонации, его умение придать слову многозначность, его стремительный и летучий стих — все это станет неотъемлемой частью поэтического арсенала великой русской литературы.
Я не часто встречался с ним, но каждая встреча с человеком оригинального и глубокого ума, острого и яркого таланта — запомнилась. Я надеюсь на новые встречи с Николаем Глазковым на страницах его будущих книг.
Бенедикт СарновВечный раб своей свободы
Как все москвичи, я и дня, даже часа не могу прожить без телефона. Если и уезжаю куда, — сразу к телефону: звонить в Москву. Но есть на Земле одно место, где такая потребность почему-то даже не возникает. Лишь только вздрогнет привычно сердце, когда полоснет по глазам слепящая синева моря и мелькнут вдали четко вырезанные в густой синеве неба очертания горы Сюрюк, вся московская жизнь со всей ее суетой мгновенно вырубается из сознания. И лишь недели две спустя после приезда вдруг возникает ленивое, как сквозь сон: позвонить, что ли?
Так было и на этот раз. Поплелся на почту, сунул в автомат пятиалтынный. Услышал далекий голос приятеля.
— Ну, что нового? — спросил, ожидая получить в ответ привычное: «Да ничего». Так тоже бывает всегда: тебе кажется, что прошло уже бог весть сколько времени, а там, в Москве, эти две недели промелькнули, как миг.
Но вместо ожидаемого «да ничего» или «ничего особенного» — голос из Москвы ответил:
— Умер Коля Глазков.
Мы не только не были близкими друзьями, но и знакомы-то были не близко. Знали друг друга, как все бывшие литинститутцы, вот и все. Но оказалось, что слова эти — «Умер Коля Глазков» — значили для меня гораздо больше, чем сообщение о смерти знакомого человека, к тому же почти сверстника.
Нечто похожее я почувствовал, когда узнал о смерти Михаила Светлова и Ксении Некрасовой, которых знал уже совсем мало. И он и она принадлежали к числу московских достопримечательностей. С их уходом жизнь моего города стала беднее: навсегда ушла еще одна краска, без которой моя Москва была уже не той Москвой, что прежде.