Евгений ХрамовПредисловие к книге Николая Глазкова
Николай Иваныч Глазков
Никогда не писал пустяков.
Потому что и пустяки
Он умел превращать в стихи.
С ним легко было водку пить,
А ему было трудно петь,
Ибо и поэтический быт —
Это не романтический бот
И не парус там, «в голубом» —
Это ярость с разбитым лбом.
Дураки не берут стихи,
А у умных дела плохи,
Ведь хорошими трудно быть,
Но зато их удобно бить.
Оттого Николай Глазков
Напечатал не много стихов.
Но теперь, Глазков Николай,
Ты сверкай, удивляй, накаляй!
Ибо тот настоящий поэт,
Кто тогда и когда его нет.
Владимир ОднораловСчастливый свидетель
У Глазкова есть сборник «Большая Москва». Конечно, она большая, а для него особенно. Хотя по рождению он волжанин, для него Москва — считай, вся жизнь.
Но и с самим Глазковым, и с его Москвой я познакомился в своем Оренбурге. Однажды летом поэт Геннадий Хомутов зазвал меня и юную поэтессу Олю Черемухину в сад имени Фрунзе. Он тогда был самым уютным в городе. Мы расположились на скамейке, а он достал из портфеля скромную стихотворную книжицу и, не давая до нее дотронуться, потряс ею в воздухе:
— Вот, поэт! Пре-кра-асный! Вот, слушайте…
Это была книга Глазкова «Поэтоград». Мы прочли ее вслух, залпом, и дружно влюбились в автора.
Можно объяснить отчасти нашу к нему любовь с первого прочтения. Мы тогда только-только окунулись в стихотворство, плохо ориентировались в потоке стихотворной продукции и, бывало, путались, принимая нестоящее за настоящее. И мы не подозревали, что поэзия может быть такой раскованной, веселой и вместе с тем — серьезной и глубокой.
Поразило умение Глазкова превращать в поэзию казалось бы прозаические слова, умозаключения, факты чисто фельетонного рода.
Многие его стихи задевали нас явной гражданственностью. Мы чувствовали ее нутром. А ведь мы тогда были уверены, что гражданские стихи должны быть непременно неулыбчивыми, на глобальную тему, весомыми, то есть — как тяжело-звонкое скаканье… Все это было для нас открытием.
В те годы не только мы, но и люди постарше и опытнее нас не видели ничего плохого, скажем, в такой газетной строке: «Тайга отступила!» Такая фраза часто мелькала тогда в информациях о стройках Сибири. А Глазков несколькими четверостишиями давал понять, как это страшно, когда тайга (читай — природа) отступает. Вернее, отступилась от человека.
Но главная причина влюбленности в Глазкова и его стихи в том, что они запоминались с лету, естественно. Когда я служил в Советской Армии, то вспоминал и про себя, и для друзей десятки его стихов из «Поэтограда» и «Пятой книги». И с ними жилось веселее. И не только мне.
Накануне июня семидесятого года я вернулся из армии в Оренбург. Наутро двинулся в город (то есть в центр) и на улице Советской счастливо столкнулся с Геннадием Хомутовым, который прекратил мои восторги командирским распоряжением:
— Так. Иди в Союз писателей, там Глазков. Познакомься. Скажи, что я сейчас подойду.
Что он еще говорил, не помню, потому что сразу оказался в праздничном состоянии: Глазков в Оренбурге!
Мы, молодые поэты, слышали от Хомутова, что он переписывался с Глазковым и настойчиво звал его в Оренбург, объясняя, что здесь его хорошо знают.
В общем, благодаря Геннадию, я знал все книги Глазкова, начиная с «Поэтограда». Я, как оказалось, довольно верно представлял себе человека, лишенного ханжества, «мэтровских» замашек и поз вообще, умеющего, несмотря на порядочные годы, радоваться жизни. Наверное, поэтому я шел в местное отделение Союза писателей без традиционных обмираний: был уверен, что встреча будет хорошей и интересной.
И когда меня представили Николаю Ивановичу, тоже не смутился, и от этого тоже было радостно.
Некоторым его взгляд в момент рукопожатия и потом казался лукавым, хитроватым, что ли. Это не так. Пожалуй, он был совершенно лишен этих качеств. Взгляд у него был заинтересованно-пытливым. Как от жизни, так и от людей Глазков ожидал новизны. Искал ее и, вероятно, отыскивал.
Он выглядел необычно. Большой, слегка сутулый мужчина (чувствовалась в нем сила) с большими ушами и редкой бородкой, с блескуче-цепким взглядом из-под шляпы, одетой почему-то задом-наперед. Нужно было некоторое время, чтобы понять, насколько он естественный человек, а тем, кто знает его стихи, — и этого не нужно было. Ну, лицо, фигура — это уж какие есть, а вот шляпа — для эпатажа, что ли? Но даже люди, которые туго воспринимают любого рода чудачества, после получасового знакомства с ним понимали, что личный опыт для этого человека — гораздо важнее требований моды, что перед ними — человек, поглощенный своим делом, поэзией, всем, что ее питает. И при чем тут шляпа?..
А разговор в оренбургском отделении писательского союза шел деловой. Николай Иванович попросил направить его в какой-нибудь интересный район нашей области. Борис Сергеевич Бурлак, тогдашний секретарь нашей писательской организации, вслух размышлял, куда бы это Глазкова командировать.
Я предложил Тюльганский район, поскольку немного знал эти, граничащие с Башкирией места. А Бурлак знал их отлично, и поэтому сразу поддержал своим могучим:
— Да-а! Это подойдет! Заодно заедете в Октябрьское, выступите и там.
Решили командировать с Глазковым и наших стихотворцев. Первым попутчиком утвердили молодого тогда поэта Валерия Кузнецова. Бурлак обратился ко мне:
— Ну, а вы свободны? Сможете поехать?
Еще бы я не был свободен!
В Октябрьское мы приехали к вечеру. Там нас встретил ответственный за районные культурные мероприятия товарищ, которого звали Николай Николаевич. Он, казалось, был несколько испуган прибытием московского поэта и все время старался выглядеть меньше, чем он был на самом деле. Он проводил нас в гостиницу, сказал, что здесь мы будем ночевать и что нас уже ждут в Доме культуры.
Глазков заботливо предложил договориться, по скольку стихов читать каждому и в каком порядке. Он при этом рассказал про выступление с одним московским поэтом, с которым они договорились прочесть по пять стихотворений, но тот, выступая следом за Глазковым, ободренный, видимо, аплодисментами, прочел все пятнадцать, заставив скучать Глазкова и всю публику. Глазков отметил, что это было не по-товарищески.
Мы решили прочесть по четыре стихотворения и (благоразумно) перед Глазковым.
К Дому культуры мы пошли пешком, и, когда он встал перед глазами, Николай Николаевич, быть может от смущения, но и не ожидая возражений, сказал:
— Вот, Николай Иванович, до революции это был собор, а в тридцатые годы наши энтузиасты переделали его в Дом культуры.
— Так ведь это не от хорошей жизни, Николай Николаевич, — возразил Глазков. — Это все равно что из фрака кроить пиджак.
Николай Николаевич обиженно задумался. Но выступление получилось очень душевным. И нам с Валерой хорошо похлопали, а Николая Ивановича слушали просто жадно. Он спросил собравшихся любителей поэзии: о чем бы они хотели послушать стихи? И читал по заказу — о весне, о любви, о лошадях и о борьбе с пьянством. Больше он читать не стал, объяснив, что у нас договор. Но люди требовали стихов, и тогда он предложил читать по второму кругу. Лично мне читать больше было нечего. Маловато у меня тогда было стихов, которые я не стеснялся показать публике. Но вот эта порядочность меня сразила. И как хорошо, что мы с Валерой читали стихи до него. После него стихи читать очень трудно. Хотя никакой такой приметной манеры чтения у него не было. Казалось, не было. Он просто как можно внятнее рассказывал свои поэтические раздумья и открытия и был уверен, что перед ним искренние и понимающие толк в слове собеседники. И ему сразу верили.
Утром я увидел Николая Ивановича за работой. И так было во все дни его поездки к нам. Его не смущали ни дорожный быт, ни присутствие посторонних людей. Есть у него такое краткостишие: «Не каждый знает, что для творчества Необходимо одиночество». Так вот, он умел создавать для себя это творческое одиночество в любой обстановке. И, что интересно, окружающим незаметно было, что он уединился и — ни много ни мало — пишет стихи. Большинство его оренбургских стихотворений было начато и вчерне закончено на наших глазах.
Например, «Пугачевские ордена». Они появились после того, как мы с Глазковым посетили наш краеведческий музей. Действительно, там лежат под стеклом эти ордена, вырубленные в форме креста из медных пластинок или перечеканенные из царских серебряных рублей. Мы их десятки раз видели, но никому не пришло в голову, что они могут стать предметом поэзии. Хотя это даже странно: ведь они подлинные современники Пугачева. Да, для этого нужно было вроде бы немного: обладать цепким взглядом Глазкова и его выработанным всей поэтической жизнью убеждением, что «поэзия начинается со всего и не пугается ничего».
Для меня появление этого стихотворения — урок поэтической внимательности и умения работать одинаково продуктивно и в своем кабинете, и в номере гостиницы, и в купе поезда.
Рано утром мы покинули уютную гостиницу в Октябрьском и поехали в Тюльган. Там нас встретили замечательно тепло.
— Очень давно к нам не приезжали поэты! — сказали нам.
Мы выступили в переполненном зале. Выступали долго, весело и приподнято.
После выступления нам предложили пройтись по поселку. Мы зашли в книжный магазин, и там две пожилых продавщицы пожаловались:
— Вот мы слышали, какая хорошая поэтическая встреча была, а мы на нее не попали. Это обидно: ведь мы с книгами работаем.
Глазков тут же отозвался:
— Это не беда. Мы с Володей почитаем стихи специально для вас. (Мы пришли в книжный магазин вдвоем с Глазковым.)