— Синьор учитель, позаботьтесь о нем, умоляю, он все время ходит простуженный…
Мне пришлось отдать Спадони собственные ботинки, которые оказались ему как раз впору, и простуда быстро отступила.
Во дворе должен быть и отец Джордани, низенький и коренастый, который в начале года, когда я сказал ему, что сын плохо учится, взял того за ухо и держал так целых пять минут, пока разговаривал со мной. Теперь, поскольку сын и не думает исправляться, он уже не ждет, чтобы я сказал ему об этом, — каждый день ровно в полдень он сразу же берет его за ухо и тащит так до самого дома. Но сегодня утром Джордани сияет от счастья — он переведен, и в первый раз за девять месяцев отец не оттаскает его за уши.
Сегодня солнце светит не слишком ярко, через распахнутое окно в класс на золотых крылышках влетает майский жук.
— Майский жук! Майский жук!
Все пытаются его поймать. Единственный, кто едва смотрит в его сторону, — Мартинелли.
Как же так? Мартинелли видит жука и не бежит за ним с песенкой, которая помогает ловить майских жуков!
Раз Мартинелли спокойно сидит за партой, это может означать только одно — ему грустно от того, что школа заканчивается, и от того, что я ухожу…
— Прощайте, ребята.
В классе воцаряется тишина.
Жук с золотыми крылышками, покружив еще немного, вылетает из класса совершенно обескураженный.
Тут же перестают петь цикады, спрятавшиеся под неподвижными листьями дерева во дворе. Тишина становится еще более отчетливой.
— Прощайте, ребята. Мы с вами провели вместе так много времени. Но сейчас прозвенит звонок, и мы разойдемся: я отправлюсь в одну сторону, вы — в другую. Кто знает, когда мы снова встретимся и встретимся ли. Может быть, много лет спустя мы пройдем мимо, даже не узнав друг друга, и вы забудете своего учителя начальной школы…
— Нет, мы не забудем, синьор учитель!
— Тише, тише, дайте я скажу. Ведите себя как надо, продолжайте учиться — теперь, в средней школе, у вас будут учителя построже. Тебе, Мартинелли, уже никто не разрешит приносить в класс ни цветы, ни бабочек, ни светлячков в коробке. Давайте сейчас попрощаемся с вами, потому что потом, внизу, будет слишком много народу. Прощайте, мальчишки, я всегда буду о вас помнить. То, чему я учил вас, было от чистого сердца. Не забывайте этого. И если я бывал к вам несправедлив…
Мартинелли, с глазами, полными слез, выходит из-за парты и подходит к моему столу. То же самое делают все остальные.
— У тебя, Манили, я отобрал волчок, а у тебя, Даниэли, твои швейцарские марки… Джордани, прости, что из-за меня твой отец таскал тебя за уши.
У Джордани тоже в глазах слезы.
— Ничего страшного, синьор учитель, я уже не чувствую, у меня давно там мозоль.
Он подходит ко мне близко-близко и дает потрогать ухо.
— У меня тоже на ухе мозоль, — говорит Спадони и подходит ко мне поближе.
Да нет у него никакой мозоли. Просто он тоже хочет, чтобы я погладил его по уху, прежде чем мы простимся.
Весь класс плотно сжимается вокруг моего стола.
Каждый хочет что-то мне показать, все находят какую-нибудь причину, чтобы подойти ко мне поближе: поцарапанный палец, ожог, шрам под волосами…
— У тебя я солдатиков отобрал, Мартинелли…
— А я… синьор учитель, — всхлипывает Мартинелли, — это я вам в ящик стола подложил ящерицу.
— Синьор учитель! — поднимает руку Спадони. — Помните, вы никак не могли понять, кто это трубит на последней парте? Ну, вот… в общем… это я трубил.
— Давай-ка покажи, Спадони, а то я что-то тебе не верю.
И Спадони, надув полосатые от слез щеки, издает тот самый загадочный звук, который сводил меня с ума весь год.
— Молодец, Спадони! — я похлопываю его по плечу.
В последний раз я слышу этот звук.
— Я тоже, я тоже умею так делать!
— И я!
— И я тоже, синьор учитель!
— Тогда давайте все вместе.
И все мальчишки, обступив со всех сторон учительский стол и прижавшись ко мне, будто младшие братишки, с серьезным и ответственным видом надувают щеки и трубят изо всех сил, трубят мне на прощание.
— А вы умеете так делать, синьор учитель?
Гм, ну да ладно, все равно сегодня последний день. Мне сегодня тоже можно.
Я надуваю щеки, и дежурный по этажу, заглянувший в класс, чтобы сообщить, что пора спускаться, застает нас врасплох. Он тоже надувает щеки, но звук трубы никак у него не выходит.
Но вот звенит последний звонок. Звон начинается со двора, облетает все классы, поднимается вверх по лестнице и рассыпается по коридорам…
Шум с улицы слышится все сильнее.
— Прощайте, прощайте, ребята!
Тут Мартинелли подпрыгивает, обхватывает меня руками и целует в щеку, испачкав ее лакрицей.
— Прощайте, синьор учитель! До свидания!
Они хватают меня за руки, за карманы пиджака, Даниэли засовывает в них свои швейцарские марки, Спадони — пачку пистонов, Манили просит дать ему мой адрес, и все тут же хотят мой адрес, чтобы отправить мне открытку или письмо.
Звонок все звенит. Остальные классы уже на выходе.
— Пора, ребята, нам надо идти.
Мне бы нужно построить их в ряд, но это утопия: мы чуть ли не выбегаем из класса, я в окружении мальчишек, и всей гурьбой спускаемся по лестнице. Но как только мы оказываемся на улице, мои мальчишки исчезают, как по мановению волшебной палочки. Их быстренько разбирают мамы, папы, бабушки и старшие сестры: я остаюсь стоять на пороге один, с взъерошенными волосами, без одной пуговицы на пиджаке (кто, интересно, ее оторвал?) и с щекой, перепачканной лакрицей.
Издалека все еще слышатся голоса:
— До свидания, синьор учитель!
— Синьор учитель, я пришлю вам открытку!
Где-то вдалеке я вижу отца Джордани, который машет мне шляпой. Он, видно, еще не заглядывал в табель своего сына, потому что, как всегда, тащит его по дороге за ухо.
— До свидания, синьор учитель!
— Прощайте, ребята!
Постепенно дорога пустеет.
Прощайте, ребята, и прощай, школа!
С этого момента я больше не учитель.
Прощай, школа, в которой я был и учеником, и учителем, и куда я никогда больше не войду ни как ученик, ни как учитель. И когда через несколько лет я вернусь в Рим, я застану здесь других учителей, другую директрису или директора, который меня не знает, и под каким предлогом я смогу тогда снова войти в свой класс, снова заглянуть в свой ящик, куда Мартинелли подбросил мне однажды ящерицу?
Прощай навсегда и по-настоящему, школа.
Но кое-что мне все-таки осталось: швейцарские марки Даниэли и пистоны Спадони. И кое-что осталось у Мартинелли, потому что никто другой не мог оторвать пуговицу от моего пиджака. И когда я вернусь домой, мне нелегко будет сделать одну вещь… смыть со щеки лакрицу.
Дорогой читатель, мне хочется поделиться с тобой этими, пусть и чуть менее прочувствованными, слишком уж они недавние, воспоминаниями о гимназии и лицее. Уверен, они найдут отклик в твоей душе и напомнят тебе тебя самого: потому-то я и пишу их, не опасаясь тебе наскучить.
XIX. Цветы в теореме Пифагора
Я долго не мог решиться, но все-таки заглянул вчера в свой лицей: медленно поднялся по тем самым ступенькам, которые когда-то бегом преодолевал за несколько секунд, снова встретился с серыми стенами прохладного внутреннего дворика, похожего на монастырский, и остановился у вывешенных снаружи, за тоненькой железной решеткой, списков с результатами экзаменов. На этот раз, правда, я рассматривал их без малейшего волнения и сердце у меня билось спокойно, а не выпрыгивало из груди, как когда-то.
Абатекола Ринальдо: 6, 6, 7, 6, 6, 7, 8, 6, 6, переведен.
Бальдини Джулио: 6, 5, 6, 4, 3, 6, 5, 7, 6, не переведен.
Бузио Джованни: 7, 5, 5, 6, 6, 7, 7, 6, 7, направлен на пересдачу экзаменов по итальянскому языку и латыни в осеннюю сессию…
Бедный Бальдини Джулио…
Хотя меня, если честно, мало волнует его судьба.
Эти имена не говорят мне ровным счетом ничего. Бузио Джованни… маленького ли ты роста или высокий? Носит ли Ринальдо Абатекола очки, так же, как пятнадцать лет назад их носил Луиджи Абатекола, мой одноклассник? В каждом классе любой гимназии или лицея обязательно есть парень по фамилии Абатекола.
Пятнадцать лет назад я как сумасшедший мчался по этим ступенькам, но последние десять шагов, остававшихся до списков, делал медленно-медленно, с почти остановившимся сердцем — совсем не так, как сегодня. Ведь в тех списках было написано мое имя и имена моих друзей.
Абатекола Луиджи. Тот, что в очках. Переведен.
Адзолини Фри. С ним мы приятели по сей день, хотя и живем далеко друг от друга. Тоже переведен.
Карелли Адриано. У этого была стрижка ежиком и волосатые ноги. Переведен.
Яковаччи Ренато. Домашние задания за него делал я. Не переведен.
Судьба Джулио Бальдини меня не волнует, а вот Ренато Яковаччи мне было очень жаль. Его не перевели в лицей, и он так и остался гимназистом. Мы его потеряли. Больше я его не видел. Помню, он был очень высокого роста и худющий — нам приходилось вставать на цыпочки, чтобы посмотреть оценки, а ему, наоборот, наклоняться…
Неужели мы тоже были такими смешными пятнадцать лет назад? С такими же стрижками ежиком, прыщавыми лбами, в брюках несуразной длины с торчащими из-под них волосатыми икрами, с детскими еще лицами и почти мужскими голосами?
Самим себе мы казались уже совсем взрослыми. Вовсю поглядывали на девушек…
Внутренний дворик постепенно заполняется.
Папы, мамы, мальчишки с детскими лицами и мужскими голосами, семинаристы, которые приходят сюда сдавать экзамены экстерном, одетые в сутаны.
Те, кто уже сдал, толпятся у списков с результатами, а те, кому еще предстоит сдавать, — под дверьми аудиторий.
Вот этот парень наверняка и есть Ринальдо Абатекола — единственный, кого перевели в лицей из гимназии: он уже полчаса стоит, глядя на свою фамилию, не двигаясь с места, чтобы все могли им полюбоваться. А вот тот — видимо, Джулио Бальдини, которого завалили: белый как мел, он водит пальцем по списку в надежде на то, что ему все-таки показалось; дрожащий палец на секунду попадает на строку с оценками Абатеколы, но в конце концов все равно оказывается у слов «не переведен»…