Постановка «Спящей красавицы» удалась. Я, естественно, играл принца Дезире в сшитом мамой «принцевском» костюме. Этот костюм готовился отчасти втайне от меня — я знал, что он шьется, но мне его не показывали.
Меня ждало разочарование.
Вместо чего-то красного с золотом или, на худой конец, с серебром мне преподнесли нечто изысканное из серого (старого, бабушкиного) вельвета с синей отделкой и темно-желтыми лентами и серый фетровый берет с настоящим, хотя и потерявшим от времени пышность страусовым пером. Мамин хороший вкус не встретил моего понимания. И при каждом удобном случае я просил прикупать в галантерейных лавках грошовые брошечки, чтобы костюм стал «красивее».
Приглашенная девочка Катя была в нашей труппе единственной. Ей пришлось играть не только принцессу Аврору, но и всех фей. Платье у нее было одно — белое. У фей на платье были крылышки. А чтобы феи были разными, при каждом выходе все той же барышни на нее направлялся с помощью волшебного фонаря то фиолетовый, то голубой, то зеленый свет… Ну а на принцессе была, естественно, корона. Мы с Катей в финале танцевали три па из кадрили-лансье. Танец, правда, был из XIX века, но церемонный, немножко сказочный и казался старинным. До сих пор помню эту мелодию, которую мама играла на гребенке, — других музыкальных инструментов в доме не было.
Постановка «Руслана и Людмилы» оказалась слишком масштабной, нужно было готовить много бутафории, сложные декорации. Трагически складывалась моя актерская судьба — на Руслана я явно не тянул, его должен был играть мой старший двоюродный брат. Зато мне достались две роли — волшебника Финна и исполнителя лезгинки на балу у Черномора, так что воплощались мои хореографические мечтания. Тем более что еще до «принцевского» костюма мама сшила мне «кавказский»: белую черкеску с газырями, коричневый бешмет (наряд, тоже, к несчастью, отличавшийся скорее хорошим вкусом, чем любезным мне пиршеством красок, — я не мог забыть расписную фигуру горца из керосиновой лавки). А разрезальный нож, служивший мне тогда кинжалом, по сию пору на моем письменном столе. Это был тот самый нож, который послужил орудием самоубийства осиротевшей девы в восточной трагедии, о представлении которой я уже рассказывал.
«Репетиционный период» сильно затянулся, а потом наступило лето 1941 года. Спектакль не состоялся.
Надолго любимым моим чтением стали сводные программки театров, чудесные узкие книжечки, где были изложены «краткие содержания» балетов и опер. Я знал сюжеты «Трубадура», «Травиаты», «Фауста», «Бахчисарайского фонтана» и т. д., ничего толком не понимая и упиваясь клише «кратких содержаний» наподобие: «бал в королевском дворце» или «граф в отчаянии кончает с собой». Именно с помощью этих программок состоялось первое знакомство с еще не читанной мною классикой.
Не помню первый поход в кино, да и фильм. Он, конечно, уже не был немым. Мои родители и их знакомые ходили на премьерные показы в Дом кино, который помещался тогда на Невском, во дворе, в бывшем «синематографе» «Кристалл-Палас». Здесь еще в 1929 году впервые показали звуковой фильм, а в шестидесятые годы открыли кинотеатр «Знание». После войны Дом кино расположился на Караванной улице (тогда Толмачева), 12, а кинотеатр на Невском вновь получил свое дореволюционное имя — «Кристалл-Палас».
Какие были названия у кинотеатров! Совсем старые — «Пикадилли», «Мулен-Руж», «Паризиана» и пр., потом «Две маски», «Светлая лента»… На моей памяти — другие: «Колосс» (сейчас Дом радио), «Селькор» на Международном, там же поблизости «Олимпия», «Форум» на Васильевском, «Ударник», «Рабочий», «Молот», «Гудок», «Уран», «Штурм», «Эдисон» — странная смесь советского сленга и западного вялого шика.
Помню фильм «Валерий Чкалов» (с него я сбежал, боясь, что покажут гибель героя). Помню «Василису Прекрасную» (смотрел раз пять!), «Концерт-вальс» — вариант советского музыкально-бездумного ревю с помпезными бессмысленными колоннадами, драпировками, зато с какими участниками: Шостакович, Марина Семенова, Лепешинская, Ойстрах, Козловский, звезда театра «Ромен» Ляля Чёрная, Эдди Рознер! Вальс «Качели» («Тихо и плавно качаясь…») из легаровской оперетты «Веселая вдова», спетый Козловским, потряс мое воображение, и я распевал его часами, угнетая маму, обладавшую отличным слухом. Меня даже отправили к тете Юле — маминой сестре-пианистке — проверить музыкальные способности. Оказалось, слух есть, а ни одной ноты правильно спеть не могу. Существует такая странная аномалия: «дискоординация голоса и внутреннего слуха».
Еще помнится «Музыкальная история» с совершенно американским сюжетом: простой шофер (Сергей Лемешев) в одночасье становится знаменитым певцом и обретает любимую (Зоя Федорова). Трогательнейший «Подкидыш» с Пляттом, сыгравшим там свою первую роль в кино, и великой Фаиной Раневской («Муля, не нервируй меня!»). Разумеется, «Ленин в Октябре» — фильм, не оставлявший сомнения в грандиозном величии и без того великой революции и ее вождя, точнее, вождей: Сталин уже не уступал Ленину. Актеры были хороши, хороша была и режиссура Ромма, кто и в чем сомневался тогда, особенно касательно Ленина и Сталина?.. Большинство фильмов мы с мамой смотрели в кино «Октябрь», щеголявшем синим в складках занавесом, закрывавшим до сеанса экран. Ходили в «Новости дня» смотреть программы киножурналов и ранние наши мультипликации, по большей части слизанные с Диснея. Ходили, конечно, в кино «Правда» на Загородном, рядом с нашим домом (сейчас там джаз-клуб). Фильмов было немного, репертуар менялся редко, все смотрели одно и то же, часто по нескольку раз.
Речной трамвай. 1940
Все было с мамой и через нее. В мире нас было двое.
Боясь жизни, возможно, больше, чем я, она сумела внушить мне ощущение собственной уверенности и моей полной защищенности. Ничего, кроме меня, в жизни у нее не было, о личном счастье она не помышляла, хотя хороша была необыкновенно. В пору маминой юности Николай Алексеевич Ушин (о котором я упоминал и о котором еще буду писать) называл ее «Милэди». Не по аналогии с прекрасной злодейкой из «Трех мушкетеров», но по сходству с модным в начале века стилем «английской красоты». Я рос в блаженстве полного доверия, которое мама установила между нами с младенческих моих лет, при этом и она была со мною предельно откровенна — разумеется, в той мере, в какой я мог понять ее жизнь и мысли.
Мама училась в Театральном техникуме, была профессиональной актрисой (любопытно, она не могла играть молодых и красивых героинь, зажималась, играла, при ее редкой внешности, «характерных старух»), но после замужества сцену оставила, а потом всю жизнь, как говорится, «перебивалась случайными заработками». Чем она только не занималась! После войны была регистратором в поликлинике, чтицей в машинописном бюро, где работали слепые…
Но голос, стать, данные ей природой, были, разумеется, отточены театральной школой. В ней всегда оставалось нечто царственное — и в самые наши тяжкие, нищие времена.
Если мама, нарядная, собиралась куда-нибудь (лучше со мной, я так не хотел оставаться один!), я любовался и гордился ею. И с младенческих лет был настойчив в рекомендациях касательно ее туалетов.
Помните Булгакова: «Мама, светлая королева, где же ты?»
Лето 1941-го — Сестрорецк.
Нынче кажется — что-то злое мерещилось уже в июне. Долго мы с двоюродным братом не могли познакомиться со сверстниками — непривычное и странное дачное одиночество. Знали только — неподалеку снимает дачу семья Шварцев.
Весной мне купили первый настоящий («подростковый») велосипед со всеми полагающимися причиндалами — фонариком-отражателем сзади, свободным ходом, ножным тормозом, «кобурой» для инструментов на раме. У него был даже номер — 3811! Все, как положено.
В Сестрорецке я катался на своем велосипеде страстно — до полного изнеможения. И дней за десять до начала войны свалился в канаву. Выбравшись на дорогу, был обеспокоен исключительно судьбой велосипеда. Мама, увидев меня, вылезшего из канавы, изменилась в лице и села на землю. Оказывается, моя физиономия была залита кровью, я же, удивленный, повторял: «Что-то у меня на лбу мокро».
Как позднее выяснилось, в сестрорецких бесчисленных канавах имелась одна-единственная коряга — в нее-то я и врезался виском. Меня возили на перевязки в больницу, у меня оказалось сотрясение мозга; придись удар левее, дело кончилось бы бедой.
Мне наложили шов, долго лечили. Сажали на велосипед, и мама с моим двоюродным братом везли меня через весь Сестрорецк в поликлинику (идти или ехать самому категорически запрещалось). Мне делали перевязки, я умирал от страха и гордости. По дороге мы всякий раз проезжали мимо пожарного депо, и однажды я видел (какой восторг!), как после раздавшегося звонка красные машины, треща и звеня неповторимыми своими сигналами, выезжали из ворот, а пожарные в медных касках уже на ходу с восхитительной лихостью вскакивали на подножку, что тянулась вдоль всего автомобиля. Но это, увы, произошло лишь однажды. Красные машины, вымытые и праздные, скучали в глубине гаража. Отсутствие пожаров в городе Сестрорецке меня удручало.
Пожарная машина 1930-х. Рисунок автора
Тем же летом мне прочли, а отчасти и я прочел сам (я поздно научился читать, было лень) первую великую авантюрную книгу детства — «Остров сокровищ» Стивенсона. Какой темный и восторженный страх испытал я тогда! Даже названия глав вызывали (да и сейчас вызывают!) сладкую дрожь: «Старый морской волк в гостинице „Адмирал Бенбоу“», «Черный пес приходит и уходит»… Помню ее переплет — черный с серебром, с силуэтом «Эспаньолы». Наверное, с тех пор появилась у меня страсть именно к тем изданиям любимых книг, которые были первыми в моей жизни.
Это предвоенное лето запомнилось мелкими деталями, которые теперь кажутся многозначительными, при всей их очевидной пустяковости. Например, дети увлекались симпатичным набором карандашей «Богатыри» — их было три, по именам пушкинских героев: «Руслан» — мягкий черный, «Ратмир» — красно-синий, «Рогдай» — химический. Почему-то Фарлафу применения не нашлось, да и химический Рогдай — вещь презабавная. В наборах разного оформления «Руслан» бывал, например, снаружи то белый, то золотистый. И было что-то романтическое и прелестное в этих сказочных карандашах.