Воспоминания о XX веке. Книга первая. Давно прошедшее. Plus-que-parfait — страница 27 из 85

Внутри кинотеатров, в фойе, было темновато, днем, как правило, концертов перед сеансами не устраивали. Дети слонялись, разглядывая до тошноты известные портреты артистов и стенды «наглядной агитации», ели эскимо, пили газированную воду, а перед самым сеансом соединялись в плотные злые толпы у дверей, чтобы потом, сбивая с ног билетершу, врываться с гоготом в зал и занимать места (которые, впрочем, чаще всего были нумерованными). В зале было душно и холодно, пахло мокрыми пальто. После сеанса зрителей выпускали в грязный двор через специальные двери, опять начиналась давка; даже самые фешенебельные кинотеатры имели жалкую, нечистую изнанку.

Тогда, в первый послевоенный год, действительно было много жестоких, озлобленных, рано повзрослевших детей. Просветленность, наступившая после Победы, странно соседствовала с мрачной тревогой, прораставшей из дикого быта, страха бесконечных проверок и вновь выползающего из памяти мутного кошмара тоталитарной повседневности.

Случился и цирк, о котором я с такой взволнованной нежностью вспоминал в Чёрной. С известным еще с 1943 года аттракционом Александра Корнилова «Слоны и танцовщицы». И слоны, и балерины были усталыми, пожилыми и выступали неохотно — прежнего восторга не случилось. Позднее я был в цирке еще несколько раз, видел знаменитых в ту пору сестер Кох, которые совершали сложные и рискованные манипуляции на гигантском семафороподобном приборе, поворачивавшемся под самым куполом цирка. Я по какому-то блатному пропуску сидел в оркестре (!) и близко видел лица, даже слышал прерывистое дыхание еще не старых, но замученных войной и выступлениями «сестер».

В драматический театр я, кстати сказать, в первую послевоенную осень пошел неохотно, был, видите ли, балетоманом и «завсегдатаем» Малого оперного. Но в Александринке мне понравилось: и этот строгий, грандиозный и стройный в темно-вишневом бархате зал (это ведь единственный в Петербурге театр, построенный действительно талантливейшим архитектором — Росси), и сам спектакль — давали «Горячее сердце» Островского. Островского, конечно, я не знал, но магия его текста меня захватила. Пьеса сыграна была совершенно традиционно, но блистательно профессионально, с отличными достоверными декорациями. Я полюбил драматический театр, как прежде балет. Сразу же стал читать пьесы Островского и уже тогда ими восхищался. Пьесы читать любил всегда: по мне — спектакль редко бывает лучше самой драмы.

Что и говорить, иные спектакли соединяли в себе великолепие старой актерской школы, драматургическую классику с ощутимым запахом нафталина. В «Дворянском гнезде» Лаврецкий (сорокачетырехлетний Николай Симонов) признавался в любви Лизе Калитиной, которую играла известнейшая в свое время актриса (ей было за пятьдесят) с грациозной, но совершенно морщинистой шейкой. Однако игра их была такова, что о морщинах и возрасте забывали. Зато я слышал речь тургеневских персонажей, видел быт, страсти, кидался потом читать роман… А в Большом драматическом, тогда вовсе не модном, смотрел прочитанную с восторгом еще в эвакуации, великолепно стилизованную пьесу Гладкова «Давным-давно», где юную Шурочку Азарову играла Ольга Казико, актриса прелестная, но далеко не юная и совершенно рубенсовской комплекции.

А более всего я любил просто не ходить в школу и ездить с мамой на трамвае или автобусе через весь город. Никак не мог привыкнуть, что такое наслаждение, как путешествие на трамвае, может быть столь доступным.

Еще любил приходить с мамой в музей Малого оперного, к Кире Николаевне. В так называемой Дубовой комнате, пока они с мамой разговаривали, я дышал театром и любовался усталым прекрасным лицом. Всегда казалось: Кира Николаевна одета превосходно и изысканно. А одевалась она, как и все, бедно, но неуловимая элегантность была и в старенькой косынке, и даже в том, как лежал распустившийся локон, выбившийся из пышного узла уже начинающих седеть волос цвета осенней листвы.

Все меньше оставалось фанеры в окнах домов и трамваев, быстро ремонтировали фасады, особенно в центре. На фонарных столбах, что на Невском, укрепили по три светильника (в военные годы было по одному). От Конюшенной площади по Желябова, по Невскому к Троицкому полю пошел новый автобус номер три. Машины были часто трофейные, старые, разные, и ездить в них было хоть и не очень удобно, но интересно.

По вечерам пронзительно и ярко горели бедные рекламы из гнутых газосветных трубок — чаще всего просто надписи. Ядовито-зеленые и малиновые, других цветов тогда не было. В нервных, вечно мигающих и гаснущих буковках было все же что-то от наших представлений о европейском шике — таком странном в еще не забывшем войну темном, покалеченном городе.

Странными показались бы сейчас тогдашние вывески: «Посудо-хозяйственные товары», «Культтовары», «Канцтовары», «Леновощ», «ТЖ», «Пиво-воды», «Промтовары», «Яйца — птица». Одна из витрин «яйце-птичьего» магазина существовала после войны несколько лет: там красовались муляжи петуха и курицы, весело жаривших яичницу-глазунью.

И эти забытые ныне объявления: «Ажур, закрутка, гофре, плиссе», «Изготовление граций», и еще долгое время непонятное мне «Укладка волос феном» — я не знал, что такое фен, думал, что «фенум» — таинственная парикмахерская процедура.

Новые книги (за исключением официозных — вроде фадеевской «Молодой гвардии») практически не издавались. Правда, сразу после войны, в 1946-м, вышла повесть Леонида Борисова «Волшебник из Гель-Гью». Это было еще одним чудом послевоенной вольности нравов: весьма изысканная, написанная в духе «Серапионовых братьев» (о которых я тогда, естественно, никакого представления не имел), с непривычными метафорами, короткими фразами, вольная по тем временам история об Александре Грине (которого тогда не печатали), где даже фигурировали подозрительные персонажи, вроде Бунина и Тэффи. Впрочем, подписана к печати эта книга была еще в 1945 году, а Симонов в 1946-м по поручению свыше в Париже склонял Бунина к возвращению в Россию.

Для меня «Волшебник из Гель-Гью» — книга, открывшая неведомые имена, время, понятия, стилистику. Не могу сказать, что она мне очень нравилась, она меня и раздражала, и притягивала, странно и тревожно, я часто к ней возвращался, перечитывал, не понимая толком почему. Много позже догадался — в ней были стиль и вкус, отсутствие современной героики, в какой-то мере и само забытое «вещество литературы». И конечно, время, еще далеко не вошедший в моду, но завлекательный донельзя Серебряный век. (Это, прежде вполне научное, понятие стало широко известно в шестидесятые годы, более всего благодаря Ахматовой — «И серебряный месяц ярко / Над серебряным веком стыл».) Осенью 1945 года у Троицкого собора открылась ярмарка — вещь по тем временам сенсационная. Толпились люди, что-то «давали» (без карточек и талонов, ведь и на промтовары были талоны) у разных прилавков, решительно за всем стояли бурные очереди. Из репродукторов грохотала модная песенка:


Идет в район машина,

Водителю смешно:

Сидят накрывшись двое,

А дождь прошел давно.


У одного из прилавков торговали книгами. «Тихий Дон», «Борьба миров» Уэллса, еще что-то…

Новых книг действительно почти не было, но букинистические магазины тогда были и многочисленны, и богаты. Разумеется, вожделенный Дюма оставался редкостью, но настоящие библиофильские сокровища лежали в изобилии и не всегда находили покупателей. Особенно много было дореволюционных книг: огромные респектабельные тома — «Библиотека великих писателей» Брокгауза и Ефрона (Байрон, Мольер, Пушкин, Шекспир, Шиллер); собрания сочинений издания Маркса и Сойкина, в тисненных золотом во вкусе салонного модерна, но все же нарядных, по-своему вечных переплетах (когда-то их цвет из четырех-пяти выбирали сами подписчики) или в самых разных любительских, а то и просто непереплетенные; старые журналы, литографии, гравюры. В вечном дефиците, сколько я помню, оставались лучшие издания «Academia», они продавались своим и из-под полы. Один том Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона стоил пятнадцать рублей, в то время как в коммерческом магазине сорок рублей стоило пирожное, триста — килограмм «Мишки на Севере». Тысячу рублей стоил фотоаппарат «ФЭД», тринадцать тысяч — автомобиль «победа», девять — «москвич» («опель-кадет», в сущности)…

Приличная зарплата — около тысячи, стало быть, «победа» стоила чуть больше хорошей годовой зарплаты, «москвич» — меньше (значит, дешевле, чем в последующие годы), но очередей сразу после войны не случалось, хотя у многих людей накопились солидные суммы — особенно у офицеров. Частная машина вообще была в диковинку, а много автомобилей уже были привезены из-за границы даром — трофеи!

Одевались бедно. Зимой много ватников — обычный наряд интеллигенции во время войны и сразу после нее. На ногах валенки, иногда с калошами, сапоги — кожаные, кирзовые — даже у женщин. Реже — потертые, убого-шикарные пальто из «американских посылок». Главная роскошь — чернобурая лиса. Количеством чернобурок особенно соперничали офицерские жены. Анекдот тех лет: майорша приходит на концерт в чернобурке, полковница — в двух, генеральша — в трех. У маршальши как будто их нет вовсе, но, оказывается, у нее на платье «орденская колодка» — пять хвостиков.

Многие мужчины старались одеваться, подражая бывшим фронтовикам, по-военному: была жива традиция «сталинок», да и стеснялись штатских костюмов. А главное, большинство-то и в самом деле воевало; этим гордились, да и денег на обновки не было. В гимнастерках и кителях без погон ходили и те, кто еще недавно был на фронте, и те, кто на фронте никогда не бывал, но хотел казаться воевавшим. Ордена носили чаще, чем колодки. Даже если имелась единственная медаль «За доблестный труд в Великой Отечественной войне», которую давали практически всем, прикалывать ее не забывали.

Появились чины и униформа для цивильных служащих: страну настойчиво наряжали в чиновничье обличье царской России, новая табель о рангах получала свое костюмированное оформление. Серебряные погоны с пальмовыми ветвями у дипломатов, со щитом и мечами у прокуроров, с паровозиками, молоточками у железнодорожников. За окошками сберкасс сидели барышни в кителях травяного цвета, с темно-зелеными бархатными петличками и скромными лычками или звездочками — «советники финансовой службы» разных степеней и рангов. Даже сотрудники Министерства заготовок получали звания и соответственное число звезд на синих бархатных петлицах. Что говорить о начальниках речного флота, они были при погонах, а большие шишки униформой и галунами едва отличались от боевых адмиралов и назывались «инженер-генерал-директор речного флота такого-то ранга». А сколь абсурдистски звучало «лейтенант (!) гражданской авиации»…