Воспоминания о XX веке. Книга первая. Давно прошедшее. Plus-que-parfait — страница 44 из 85

Зато наши театры не стеснялись изумлять публику творческим отношением к известным произведениям. В Театре им. Ленинского комсомола поставили спектакль «Закон Ликурга», что называется, «по мотивам» очень тогда читавшейся «Американской трагедии» Теодора Драйзера. Но чтобы в гнусной Америке все стало окончательно гнусным, вовсе не задумываясь об авторских правах или элементарном приличии, переделали конец. У Драйзера на электрический стул шел реальный убийца — Клайд Гриффитс. В советском театре — невинный пролетарий, жертва неправедного буржуазного правосудия.

В те годы совершенно особое место в жизни людей самых несхожих пристрастий и привычек занимала оперетта. Тогдашний Театр музыкальной комедии (слово «оперетта», как сугубо заграничное, отменили) был нищ, провинциален, актеры — в преклонных годах, костюмы потрепанные и нечистые. Но (как трудно в это сейчас поверить!) на этой бедной сцене — единственной! — не говорилось и не пелось о рабочем классе и растленных богачах, о социалистическом соревновании и поджигателях войны. Там носили — пусть потертые — цилиндры и бальные платья, весело плясали, там были декорации роскошных зал, а не цехов, там играла прекрасная музыка Штрауса, Легара и Кальмана, там еще тлела припыленная мечта о красивой жизни — как было не любить этот театр! И пусть танцевали морщинистые, тяжело дышавшие балерины и накладка падала с лысой головы «первого любовника» — принца Раджами Лагорского, обнимавшего дряхлеющую баядеру, чьи шальвары своей уже неуместной прозрачностью неприятно подчеркивали ее давно ушедшую молодость, но была во всем этом хоть и жалкая, но все же героика угнетенного, изо всех сил старающегося выжить жанра!

Усредненный бомонд собирался чаще всего на концертах где-нибудь в Саду отдыха или на Островах. Там выступали и известные актеры, возникала этакая светская сборная селянка, и считалось, что можно привести туда любую даму, поскольку программа составлялась на все вкусы, а рядом — и аллеи, и рестораны. Скоробогатов с монологом из «Скупого рыцаря», фокусник, Людмила Лядова с Ниной Пантелеевой (дуэт композитора и певицы)…

Там впервые увидел я молодого Райкина. Как сочетались в нем рыцарственный артистизм, советская самоуверенная элегантность, пронзительная библейская печаль и эта несомненная, рвущаяся сквозь тривиальность пустяковых реприз гениальность?

Разумеется, все, что мы видели тогда в театрах и кино, ничего общего с реальной жизнью не имело. Великих вопросов искусству ни вслух, ни про себя не задавали, традиционного для российской культуры диалога «читатель — писатель» или всякого рода аллюзий не было и быть не могло. Сценическая классика оставалась частью истории и с современностью соприкасалась не более, чем балет «Лебединое озеро». Потому, наверное, так привлекательны были два полюса искусства. С одной стороны, скажем, театр Образцова с его непривычной нарядной и грациозной условностью, с другой — первые неореалистические заграничные фильмы с их новым порогом невиданной откровенности.

Образцовский спектакль «Обыкновенный концерт» велено было со временем переименовать в «Необыкновенный». Так сказать, в нетипичный (к сожалению, об этом словно бы забыли, и даже теперь его показывают по телевидению под цензурованным названием). Вообще, для тех лет театр был смелый, там-то как раз (что с кукол спрашивать) подобия аллюзий мелькали. Даже в грациозном, словно и впрямь во времена Гоцци, но вместе очень современном, романтическом и невероятно смешном спектакле «Король-олень». И декорации в этом театре были подобны намекам — просто детали сказочной и великолепной жизни. Даже зал с розовыми, словно бы детскими, веселыми стульчиками, казалось, только прикидывается кукольным, чтобы скрыть свою взрослую и отважную серьезность.[15] А главное — там было много забавного и изящного.

И как это было эффектно, просто и достойно, когда после спектаклей из-за волшебных ширм выходили кукольники в синих комбинезонах (помню еще молодого — ему было около тридцати — Гердта, его герой — конферансье Аркадий Апломбов из «Обыкновенного концерта» прославился на весь мир), с усталыми улыбающимися лицами, и куклы в их руках кланялись и делали реверансы!

«К Образцову», на вечерние спектакли для взрослых, ходила очень славная, небогатая и интеллигентная публика.

Там видел я сцену, которую помню до сих пор, хотя и рассказывать вроде не о чем. Просто красивая молодая женщина, в темно-синем платье, с сумрачно мерцающим красноватым камнем-кулоном на груди, грациозно и чуть устало подходила к столику в буфете театра. И сопровождавший ее моряк, капитан-лейтенант, с лицом строгим, суховатым, уже немолодым, но светлым, с русыми усами, похожий на героя Станюковича, подал даме стул.

И вот то, как он его подал, как села она, легким и естественным движением приподняв платье, как он нагнулся к ней, почтительно и нежно! Минувший век ожил передо мною естественно и недосягаемо вместе с мечтой о любви не просто возвышенной, но выраженной столь благородно, естественно, элегантно. Такое, оказывается, еще бывает: вот оно! Тогда и не думал, что подобное исчезнет скоро и навсегда.

…А я отбивался от военкомата. Начиналось с так называемой приписки. Первая повестка: «Вам надлежит явиться». Ощущение чужой мерзкой власти над собой, жалкой незащищенности — ты уже не личность, что-то другое. Офицер в военкомате вручал повестку на медкомиссию и говорил казенным голосом: «Сходите в баню, наденьте трусы».

Трусы не понадобились. В каком-то клубе всех выстроили в шеренгу совершенно голыми. И я стоял среди голых, озлобленно-веселых, вовсе не смущенных молодых людей, потом ходил из кабинета в кабинет, показывал справки, испытывая ни с чем не сравнимое унижение животного в загоне.

Обычные, смотревшие меня прежде врачи покачивали головой, говорили об опасных болезнях, теперь же, когда возникла проблема армии, каменели лицами. В конечном итоге меня определили на лечение и обследование в клинику Военно-морской медицинской академии — это бывшая Обуховская больница, «в 17-м нумере» которой сидел, как известно, пушкинский Германн. «Нумера» у меня не было: двадцать четыре места в палате, пять халатов на всех, но врачи поразительные, старой школы. Я, конечно, больше думал о военкомате, чем о лечении. Снова унижение — доказывать, что ты действительно нездоров (чем тяжелее, тем лучше!), испытывать на себе презрительную ненависть военкоматских чиновников, подозревающих в тебе, прежде всего, симулянта и неженку, а главное, ощущать рабский страх от нависающей казарменной неволи, страх просто оттого, что могли приказать, от самих слов в повестках «предлагаю Вам явиться…», страх, от которого я избавился, лишь приближаясь к пенсионному возрасту, но о котором не забыл по сию пору. Мнения профессоров разделились, но на всякий случай меня признали не совсем «негодным».

Неловко признаться: одно из самых счастливых мгновений моей жизни наступило, когда этот самый «белый билет» мне все же дали. Я уже был студентом, и меня очередной раз послали на переосвидетельствование. Болезнь оказалась серьезной, с ней посчитался даже военкомат, но меня это не печалило. Освобождение от рабства! Я сидел в садике на скамейке, держал вожделенный документ. И был — свободен. Близкое, хотя и не столь сильное, чувство я пережил, когда меня впервые «выпустили» за границу.


Немногие мгновения истинного ликования всегда были связаны для меня с этим чувством — освобождения от какой-то зависимости, от страха или ожидания страха. Через несколько дней после получения аттестата зрелости я — на пароходике, плывущем по Неве, и вроде бы занят воркованием с дамой, с которой совершаю этот традиционный для парочек маршрут. И вдруг, решительно забыв о романтической ситуации, ощущаю пароксизм ликования: я больше никогда, никогда не пойду в школу!

Тем памятным летом 1952 года я совершенно не сомневался, что попаду в институт, — тогда не было чудовищных конкурсов на гуманитарные факультеты, или мне так казалось, или просто все, что после школы, уже не ощущалось страшным. Хотя — ведь именно непопадание в вуз грозило армией, белый билет я тогда еще не получил.

Я подал документы в «Академию» — официально Институт живописи, скульптуры и архитектуры им. И. Е. Репина Академии художеств СССР — на факультет теории и истории искусств, сокращенно — ФТИИ. Сказать, что то был выбор профессии, не могу. С одной стороны, я понимал, что на графический факультет, о котором мечтал когда-то, не попаду. С другой — мечта о профессии художника уже не томила меня, как прежде, скорее скулило самолюбие, но в глубине души я понимал, что это — не вполне мое. А история искусства — область знания, где я не чувствовал себя чужим и где хотел набраться эрудиции. Что такое ремесло историка искусства и тем более критика, я не представлял себе. Дальше накопления информации и «общей культуры» моя фантазия не шла.

Конкурс, однако, оказался не совсем уж маленьким, ему предшествовал «коллоквиум». «Боже, какими мы были наивными…» — думали, принимают за познания. Нет, принимали по очередной установке. На этот раз она носила «половой» характер. «Имелось мнение» брать только юношей, независимо от отметок, а девиц не брать, — видимо, случился переизбыток искусствоведческих барышень. Молодым людям, даже тем, кто сдавал экзамены из рук вон плохо (я написал сочинение с тьмой ошибок и получил тройку), 19 августа велели явиться назавтра с паспортами, то есть дали понять, что вроде приняли. А бедным девицам ничего не объяснили, и они до глухого вечера печально и растерянно стояли в вестибюле. Не сочли. Тоже своего рода распределительная система. И конечно, приняли «целевиков» из республик по разнарядке, опять-таки независимо от способностей. И четырех иностранцев — албанку, чеха, немца и румына, далеко не равных способностей, но вызывавших у нас, студентов советского розлива, трепет.

А нищета наступала. Пришлось ради приплаты поменять жилье — из просторной комнаты на Бородинской, где были только одни соседи, к тому же давно знакомые, мы переехали на Васильевский, в классическую коммунальную квартиру на 2-й линии, с многочисленными злобными соседями, в комнату куда меньшую — всего двенадцать метров. Там мы жили втроем — мама, наша уже упоминавшаяся «тетка» и я. Зато теперь — рядом с Академией художеств, а разница в метраже принесла нам приличные по тем временам деньги, — скажем, можно было купить пальто.