Воспоминания о XX веке. Книга первая. Давно прошедшее. Plus-que-parfait — страница 60 из 85

Можно повторить: писателя судят по написанному — оно неоспоримо, а не по поступкам, о которых можно лишь предполагать.

А я имею смелость утверждать, что писателя вообще не судят. Его ценят, любят или нет, но поступкам его нам ли давать оценку.

Не мне, во всяком случае, любившему и любящему его читателю.


В ту пору в газетах на все лады муссировались слова Маленкова о том, что надо производить ширпотреб для трудящихся, а не думать только о тяжелой промышленности. Верили, ждали, как и всегда, с тоской бегая из одного пустого магазина в другой, утешаясь редкими китайскими рубашками и плащами с этикеткой «Дружба».

Вспоминая тогдашнюю жизнь, перелистывая какие-то отроческие по тональности дневники, не перестаю удивляться либо своему, либо всеобщему инфантилизму. Нам веселее дышалось, но как мало говорили и думали мы об истории, что уже шумела совсем рядом с нами. Воспринималось это косвенно, через пустяковые сюжеты. Вышел фильм Михаила Ромма «Убийство на улице Данте». Невероятно мелодраматический, про то, как гнусный юный французский неофашист Шарль Тибо, которого играл Михаил Козаков, демонически красивый и отрицательный (его вообще едва не погубила иностранно-инфернальная красота, из-за которой со времен «Человека-амфибии» его приглашали исключительно на экзотические и злодейские роли), соглашался убить свою прогрессивную и боровшуюся за мир мать Мадлен Тибо (Евгения Козырева). Не думаю, что так уж привлекла Ромма искусственная и ходульно решенная тема о Сопротивлении. Однако снимать про заграницу он любил и делал это со вкусом: «Русский вопрос», «Секретная миссия», ранняя картина «Мечта» с гениальной Раневской и еще более ранний (1934) немой фильм «Пышка» по Мопассану. А сделать фильм про современных французов! У Ромма они непрерывно и горько острили, грустно смеялись, весело и мужественно умирали, носили береты, пили вино и скрывали страдания — куда было до них, наверное, французам настоящим! Где-то разыскали или сделали изысканные аксессуары красивой французской жизни, вплоть до галстуков. И был там великолепный Плятт, славные достоверные декорации. Никого тогда (даже знаменитых режиссеров) за границу не пускали, и в фильм был вмонтирован кусочек видовых съемок — площадь Согласия, куда выглядывали герои, распахнув окно. Фильм был знамением времени — условным, но все же прикосновением к Западу. Как дублирование нашими актерами ролей в картине «Фанфан-тюльпан».

В сентябре-октябре 1956 года устроили первое путешествие вокруг Европы на теплоходе «Победа» (это было немецкое судно, называвшееся в свое время «Иберия») для советских туристов, где в третьем классе удалось проехать даже Константину Паустовскому. Он вспоминал своих спутников из 1-го класса, когда выступал на обсуждении романа Владимира Дудинцева «Не хлебом единым» (1957). Текст сохранился в записи, распространенной самиздатом, — вот несколько выдержек:

«Сравнительно недавно мне довелось быть среди Дроздовых (Дроздов — персонаж из книги Дудинцева — один из первых безжалостных образов невежественного, подлого, хитрого советского руководителя. — М. Г.) довольно длительное время и очень много с ними встречаться. Это было на теплоходе „Победа“. Половина пассажиров — интеллигенция, художники, рабочие, актеры. Это один слой, который занимал 2-й и 3-й классы. Каюты „люкс“ и 1-й класс занимал другой слой — заместители министров, крупные хозяйственники и прочие номенклатурные работники. С ними у нас ничего общего не было и не могло быть, потому что, по мнению 2-го и 3-го классов, Дроздовы, занимавшие половину теплохода, были не только невыносимы своей спесью, своим абсолютным равнодушием, даже своей враждебностью ко всему, очевидно, кроме своего положения и собственного чванства.

Кроме того, они поражали своим диким невежеством. <…> Один из Дроздовых, занимавший очень большой пост в прошлом, спросил про картину Рафаэля: „Что это нарисовано? Суд над Муссолини?“ Я слышал такой вопрос в Акрополе: „Как пролетариат мог допустить разрушение Акрополя?“ <…> Когда мой сосед, ленинградский писатель, сказал: „Какое море по цвету замечательное!“ — один из Дроздовых, который стоял рядом, заметил: „А у нас что, море хуже по цвету? Надо будет проверить этого товарища!“ <…> В нашей стране безнаказанно существует, даже, в некоторой степени, процветает новая каста обывателей. Это новое племя хищников и собственников, не имеющих ничего общего ни с революцией, ни с нашей страной, ни с социализмом. Эти циники и мракобесы, не боясь и не стесняясь никого, на той же „Победе“ вели совершенно погромные антисемитские речи. Таких Дроздовых тысячи, и не надо закрывать глаза».

Шестидесятичетырехлетний писатель, с детства грезивший о Париже, был наконец высочайше допущен. Стыдно, но, с другой стороны, — я по себе это знаю, когда поездка в Париж воспринималась подарком судьбы, — как обострены были зрение и чувства.

«…Я с полной ясностью представил себе, что через три дня я впервые в жизни увижу Париж. Я наконец поверил в это, и у меня начало тяжело биться сердце».

Сколько унижения за этими строчками и сколько восторженной романтики! Какой прекрасно-трогательный до слез очерк «Мимолетный Париж» опубликовал мудрый стареющий литератор! Это был, как всегда у Паустовского, артистично и восторженно написанный текст, с массой романтических ассоциаций и, думаю, выдуманных (или сильно поэтизированных, Паустовский славился неуемной, почти мюнхаузеновской фантазией) подробностей и диалогов с парижанами и парижанками, но это был именно тот, выстраданный десятилетиями, отчасти выдуманный, книжный, но все же увиденный в реальности (в которую едва верилось!) город.

Избави нас бог от нового «железного занавеса», но в те поры заграница была чудом. Вряд ли стоит беречь и хранить это ощущение, свидетельствующее лишь о вечном рабстве. Но и забывать о нем нельзя.

И — стыдно признаться — даже Паустовскому, почти небожителю в моем тогдашнем (да и нынешнем, наверное) представлении, я завидовал и очерк его читал с предубеждением и горькой обидой, в которой растворялась любовь и к Парижу, и к писателю…

В конце 1954 года по радио выступил Сергей Образцов. Передача называлась «Голос Парижа» — об Иве Монтане. В ту пору Образцов казался, да и был, наверное, одним из немногих относительно независимых интеллигентов. Кукольник, к нему власти относились снисходительно (его во все времена приглашали выступать на кремлевские концерты), многое прощали, он вел себя если и не слишком отважно, то всегда достойно. Говорил хорошо и точно, с мягкой, действительно задушевной интонацией, естественной у человека, страстно любившего детей, животных и кукол. Естественно, он бесконечно себе нравился, но это ему шло, и то, о чем он говорил, всегда было интересно и трогательно.

Сергей Владимирович привез из Парижа в Москву две долгоиграющие (тогда — диковинка!) пластинки: концерт Монтана, записанный в 1953-м. И мы слушали: сначала комментарий-перевод, а потом и сами песни. Вероятно, знание Образцовым французского языка было отчасти мифическим, но он умно и блестяще играл перед слушателями это знание, да и какое, в конце концов, нам дело, сам ли он переводил тексты песен. Говорил-то он превосходно.


Ив Монтан, посетивший III Московский международный кинофестиваль, раздает автографы своим поклонникам. 1963


Низкий, с веселой хрипотцой и нежной горечью голос Монтана произносил слова едва мне тогда внятного языка с таким щегольством, так красиво, трогательно-шутливо и печально, что я почти поверил в то, что и сам этот язык знаю. Ласковый пересказ Образцова давал иллюзию понимания, я выхватывал отдельные фразы и пытался их напевать (в одиночестве), грассируя и гнусавя. Других шансонье мы не знали, и Монтан стал для нас единственным и главным.

Мы не встречались с такими текстами, такими щемящими и вместе легкими мелодиями. У нас пели: «А утром у входа родного завода влюбленному девушка встретится вновь…» или «Водой холодной обливайся, если хочешь быть здоров…». А тут ветер разгуливал по Парижу вместе с флюгером «comme deux collégiens» (как два приятеля-соученика); «море стирало на песке следы разлученных влюбленных»; солдат «с цветком в дуле винтовки» уходил на войну — «partir — c’est mourir un peu (уехать — немножко умереть)», унося в ранце маршальский жезл, а на обратном пути — лишь грязное белье; парижский гамен был похож на цветок, выросший в банке от горчицы; гремели, блистали «Les Grands Boulevards», все было до боли трогательно, мучительная ностальгия по вряд ли реальному Парижу томила сердце вместе с четким пониманием того, что никогда в Париж нормальный советский человек поехать не сможет…

Монтаном заболели, записывали тексты, к преподавателям французского языка стояли очереди, и большинство из них, естественно, ничего не понимали в сверхмодных оборотах современного парижского арго. Книжка Монтана «Солнцем полна голова» (абсолютно пустая книжка) вышла у нас по-русски и по-французски, и ее расхватывали, читали. И все это было от нашей убогости, несвободы, незнания куда более известных французских шансонье и всей той прелестной массовой культуры, без которой общество обречено на унылую и агрессивную серьезность. Когда стали показывать фильм «Плата за страх» с Монтаном в главной роли, все расстроились, что герой не поет, — никто не знал, что Монтан в мире куда больше известен как актер. Бернес пел новый, как сейчас сказали бы, хит: «Когда поет далекий друг…» Франсис Лемарк написал на ту же мелодию Мокроусова новый текст — «Ami Lointain» — совершенно не о том, но трогательный, с припевом:


Ami lointain

Je ne sais rien

Ni de ta ville ni de ton nom

Mais j’ai gardé

Ton souvenir qui chante

Encore dans ma mémoire

Et la chaleur de ton regard.[17]


Был, кажется, и просто сделанный у нас перевод, который исполнял для Монтана и Симоны Синьоре испуганный советский школьник.