Было ощущение новой и несколько тревожной волны свободы, звонкое и опасное. В Москве, в Манеже, на юбилейной выставке МОСХа впервые показали Фалька, других почти запрещенных художников, а на втором этаже — новых молодых.
Через несколько дней в лектории Русского музея я читал лекцию о современном западном искусстве. Не стану утверждать, что в этой скользкой по тем временам области я был крупнейшим специалистом. Но тогда этой темой занимались немногие, и с позиций тоже вполне экстремистских: утверждали, что это «кризис безобразия» либо что только западное (причем в таком салонно-формальном варианте) хорошо. Не могу сказать, что моя позиция отличалась особой смелостью. Просто я не робел перед аудиторией и в рамках дозволенного старался объяснить, что и за пределами соцреализма бывает интересно.
Задавали какие-то вопросы, я отвечал достаточно либерально и, вдохновленный впечатлениями от выставки москвичей в ЛОСХе, неосторожно.
Последним задал вопрос человек, похожий на отставного военного, в кителе без погон. «Товарищ лектор, вы читали сегодняшний номер газеты „Правда“?» — спросил он. Я легкомысленно ответил, что нет, не читал, и почти забыл об этом.
Испугался запоздало, уже на улице. В ту пору найти «Правду» на ближайшем заборе даже гонимому страхом человеку было недолгим делом.
«Высокое призвание советского искусства — служить народу, делу коммунизма» — называлась статья в главной нашей газете.
«Вчера, 1 декабря, руководители партии и правительства посетили выставку московских художников, устроенную в Центральном выставочном зале и посвященную 30-летию Московского отделения Союза художников».
Словом, Хрущев «посетил» Манеж. Светленький декабрьский день — вовсе не метафора — показался сумеречным, липкий, такой знакомый, привычный, словно бы и уютный («все как всегда») страх упал на меня. Власть не давала забыть, в какой стране мы живем. Опять можно было ждать чего угодно.
Впервые в жизни я почувствовал, понял — до самой глубины давно запуганной души, что и моя профессиональная деятельность, моя, стыдно сказать, карьера в опасности. И что это — только начало.
Власть взглянула на меня, как Вий на Хому Брута. Прямо и страшно. Вероятно, этот липкий, ледяной, уже взрослый страх и стал началом иной жизни.
Вспомнил, что меня опять вызывают в военкомат, что опять — уже много дней — таскаюсь я по врачам и добываю унизительные справки в мрачных очередях. Подумал о том, что ждет меня в будущем. В памяти звучало это название одной из глав «Книги джунглей» Киплинга — «Как пришел страх (How fear came)». Моя либеральная отвага таяла куда стремительнее, чем снежинки на мокром асфальте. Затянувшееся детство кончалось.