Осматривать достопримечательности всякий день — немыслимо, бесконечные прогулки становятся источниками повторяющихся, пронзительно горьких впечатлений и постоянных лихорадочных мыслей — праздность оттачивает болезненную наблюдательность. Все время этот мучительный рефрен: «Почему?»
Почему здесь давно стало бытом то, что нам кажется недостижимой роскошью? — спрашивал я себя, глядя, как в маленьком городе Бурж тихим солнечным воскресным днем спокойная молодая дама сажала в скромный (по нашим понятиям — шикарный) «пежо» двух просто и красиво одетых веселых и приветливых детей. Почему строительные леса закрыты пленкой? Почему так улыбается здесь мир? — задавал я себе же вопрос ранним утром в крохотном городке Люсоне, известном лишь тем, что в нем начинал свою карьеру еще епископом будущий всесильный кардинал Ришелье, где сам воздух сочился прозрачным покоем, прохожие улыбались, начиная день (для нас-то начало дня всегда трагедия?), где начальник станции (я зачем-то решил прогуляться по платформе кукольного провинциального вокзала) отдал мне честь просто потому, что светило солнце и я был единственный гость на перроне. Почему в гостинице есть места и не спрашивают паспортов, пахнет по утрам кофе, а не хлором, почему жизнь здесь в радость и даже грозный бронзовый Ришелье, чудится, подмигивает с пьедестала?
Отъезд из Бретани. Поезд. Июнь 1977-го
Мой добрый знакомый, у которого я квартировал, старый человек, прошедший войну, просидел месяц в достаточно комфортабельной (его слова) нацистской тюрьме в Братиславе. За это он навсегда получил право на массу льгот, в том числе и на половинную оплату не только собственного проезда в первом классе, но и на такую же льготную оплату билета «сопровождающего лица», при этом он бегал по перрону с тяжелым чемоданом в два раза шустрее сопровождающего лица (им был я), хотя «лицо» и было лет на двадцать моложе. Почему на Западе узникам фашистских лагерей давали медали, а у нас — «срок»? Почему, почему, почему…
Почему в больнице улыбаются сестры, а врачи едят тот же обед, что и больные, — вкусный, домашний обед с фруктами и вином? Среди многих моих приютов в ту поездку была и пустовавшая квартира старшей сестры небольшой клиники на Монмартре, на улице Трюффо, и я мог наблюдать изнутри обыденность французского страхового здравоохранения. Поздними вечерами, возвращаясь в свое странное жилье, я старательно горбился и выставлял напоказ мешок с бананами и бутылкой кока-колы (мое питание в пору окончательной предотъездной бедности) — косил под парижского обывателя, чтобы избегнуть настойчивости монмартрских профессионалок. Впрочем, надо было лишь пересечь бульвар Клиши — там дальше все было тихо, добропорядочно, играли невинные дети и кумушки переговаривались через улицу.
В ту поездку я был в нескольких городах, в том числе и в мушкетерской Ла-Рошели, об осаде которой я знал еще из «Трех мушкетеров», с ее аркадами вдоль морской набережной. Видел Бурж, Нант, Западную Бретань, где крыши — из серой черепицы и сохранились еще сепаратисты, прославляющие «свободную Бретань» и «круглые шляпы» — символ независимых бретонцев, видел скорбную и гордую Вандею с этими ее геральдическими «двойными сердцами» — Богу и королю. Видел удивительный зоопарк в Туаре, где звери живут на воле, а посетители не должны выходить из автобуса или машины. Но все это было пусть прекрасным, но полуреальным, неизбывно туристическим. Только в Париже я ощущал вкус жизни, и вовсе не всегда сладкий.
Авторское любопытство погнало меня в относительно далекую и дороговатую для советского нахлебника поездку. Поскольку я писал о Ватто, я сел в поезд и отправился на север — в тот самый городок Валансьен, где почти триста лет назад родился мой герой.
Памятник Ватто в Валансьене. 1977
Здание вокзала в Валансьене. Старинная открытка
Странная это была встреча. Когда я писал о Валансьене — еще там не побывав, все казалось куда романтичнее: «О городе уместно сказать особо — в событиях жизни и отчасти даже искусства Ватто он, конечно, сыграл свою роль. Возможно, это один из самых скучных городов северной Франции, которая и сама по себе достаточно скучна, — пустынная плоская равнина, однообразная, лишенная холмов, живописных рек и густых лесов. На этой равнине древний Валансьен, возведенный еще римлянами у слияния двух узеньких речек — Шельды и Рондели, был единственной крепостью и, следовательно, постоянным яблоком раздора. Им владели то франкские короли, то фландрские графы, его осаждали, жгли, обольщали, всем он был нужен, вечно в чьем-то глазу он оставался бельмом. Жители Валансьена слышали пылкие речи Якоба ван Артевелде — вождя гентских повстанцев, слышали пушки отважного маршала Тюренна, двести лет спустя бомбардировавшего город. Совсем недавно был он владением Испанских Нидерландов. Офицеры в желтых мундирах гордились длинными церемонными именами, говорили на звонком кастильском наречии, называли друг друга „донами“ и „сеньорами“, горожане же говорили по-фламандски или же по-французски с фламандским акцентом. Они и сами не знали толком, какой державе принадлежит их город и к какой нации — они сами. В Валансьене было скучно, как во всякой провинции, но покоя в нем не было. Горожане жили в постоянном ожидании перемен и старались ладить с любыми владетелями. Совсем незадолго до рождения Антуана Ватто Валансьен вновь отошел Франции. Людовик XIV сам туда пожаловал, надолго озадачив обывателей гордым блеском мимолетного своего появления. Славный Вобан, искуснейший фортификатор, будущий маршал Франции, отстроил укрепления, которые и двести лет спустя числились официально „крепостью первого ранга“, укрепления, чьи развалины и поныне стоят между современными кварталами города грозными призраками давно отшумевших войн».
Растерянно бродил по скучному провинциальному городку, где ничего уже не напоминало о Ватто. Развалины, они и в самом деле показались призраками, а город стал скучным, почти безликим. Зато, как писал я в конце книги: «В аккуратном сквере сегодняшнего Валансьена почти всегда безлюдно, можно долго и спокойно разглядывать памятник Ватто. Вокруг тихая провинциальная площадь, тесно заставленная машинами; легкая пыль лежит на их крышах и такая же пыль — на плечах и завитых локонах бронзового живописца. Рядом с городом угольные копи, мутная дымка постоянно висит в валансьенском небе, а ветер приносит не дыхание моря, как прежде, но горьковатый запах шахт. Давно не плетут здесь знаменитых кружев, которыми во времена Ватто славился его родной город. И почти все дома в нем выстроены заново. ‹…› Недвижна статуя из темной с изумрудно-зелеными потеками бронзы — спокойно смотрит на скучную площадь изящно и чуть небрежно одетый господин, похожий не столько на самого Ватто, сколько на персонажей созданных им галантных празднеств. Названия его картин, высеченные золотом на постаменте, будто напоминают зрителю, что художник не существует вне своих созданий». Правда, здесь имя Ватто произносили еще на фламандский лад: «Уатто»…
В ту поездку я, кажется, начал основательно узнавать Париж. Речь, конечно, не о глубинном понимании сокровенных тайн и кодов города, до этого было еще далеко, но с топографией уже справлялся. Сколько бы ни бродил я по картам и планам по старому Парижу, реальный город с его играми цвета и теней, пригорками и спусками, запахами, звуками, закоулками, тупиками — все это надо было заново «узнать в лицо». Советская нищета стеной отделяла меня от кафе — этих волшебных ворот в повседневную городскую жизнь. Я лишь изредка мог себе позволить выпить кофе у стойки — это не располагало к спокойному и плодотворному созерцанию. В ресторанах бывал только приглашенным (чаще всего это были заведения невиданно, по моим понятиям, роскошные, из совершенно иной жизни), а съесть что-либо в обычном брассри и увидеть Париж, так сказать, изнутри в голову прийти не могло.
Музейный «бум» еще не начался в мире, вход стоил — даже для меня — дешево, и именно тогда, в мае-июне 1977-го, я много времени проводил не только в Лувре или Музее импрессионистов, но и в малоизвестных музеях, которыми так богат Париж.
К исходу двухмесячного парижского пребывания я уже не думал, что все здесь милы и вежливы, к хорошему быстро привыкаешь, лица стали мне казаться столь же усталыми и неприветливыми, как дома, а любезность гарсонов в кафе и продавщиц в магазинах уже не представлялась мне безусловной. Я старался почаще звонить в Ленинград; долгое ожидание в душном зале, усталые люди, нередко раздраженные служащие — как быстро я забыл, что такое ожидание у нас, что такое раздраженные сотрудники нашей почты. Здесь-то в ответ на раздраженные претензии ожидающих служащая улыбалась и говорила ласково: «Что делать, все ждут…»
Я возвращался в почти пустом вагоне. В числе моих попутчиков был молодой человек с замкнуто-значительным лицом выдрессированного международного чиновника-стукача. За всю дорогу я не слышал, чтобы он произнес хотя бы одно слово. В открывшуюся как-то дверь его купе я увидел, что оно целиком — до потолка — забито картонными коробками, только вдоль дивана оставлен узкий проход.
Таможенники его не досматривали, — возможно, у него был дипломатический паспорт, да и его физиономия была красноречивей иного документа. Поймали лишь одну старушку убогой внешности, с лицом вполне добропорядочным: она и в самом деле оказалась «нарушительницей» — везла большой мешок грошовых складных зонтиков от Тати.
Надо ли говорить, что стоило мне взглянуть на лица родимых таможенников, как французы вновь показались веселыми рыцарями.
На Белорусском вокзале человека с коробками (они образовали на перроне внушительную пирамиду) встречало полдюжины сдержанно возбужденных родственников. В ожидании дележа они страстно смотрели на коробки, старательно скрывая вожделение и взаимное недоверие.
Я вернулся в Ленинград, и, казалось бы, звездное время наступало в моей жизни. Осенью вышел долгожданный и толстый том «Уильям Хогарт и его время». В своей черной папке я нашел запись конца 1976 года — признание, чего больше вс