Воспоминания о XX веке. Книга вторая. Незавершенное время. Imparfait — страница 54 из 70

Мои лекции и доклады о тоталитарном искусстве в Художественной академии и музеях прошли вовсе не дурно, но печален был Таллин, словно оцепеневший перед неминуемыми переменами, которых он ждал настолько давно, что теперь уже не слишком к ним и стремился, а может быть, даже тяготился близящимися опасными событиями.

Художники, с которыми мне удалось повидаться, были скорее растеряны от долгожданной свободы. Они привыкли быть в постоянной оппозиции, на всесоюзных выставках подавать пример прозападного стилистического плюрализма (тем более в Прибалтике, надо полагать с благословения Москвы, сознательно многое разрешалось). Теперь же некому было дерзить, некого удивлять, и в мастерских ощущалась апатия.

Вернувшись, на Варшавском вокзале я словно бы заново увидел Ленинград. Город поблек. Избавленный от лозунгов и официальных портретов, с еще более пустыми, чем до перестройки, витринами, сгустившимися очередями, нелепыми ларьками первых робких кооперативов, он тоже словно бы затаился в ожидании неведомых перемен. Цены тогда не то чтобы заметно росли, а как-то неприятно и опасно «вздрагивали». Какие-то товары или продукты исчезали надолго, даже отчасти забывались, потом появлялись их аналоги, часто заграничные (турецкие, китайские), по ценам настолько более высоким, что с прежними их даже и сравнивать было бы нелепо. Получастные новые магазинчики казались вульгарным вариантом куда более привычных спекулянтов, да их тогда и не особо различали.

«Настоящим страданием, адом человеческая жизнь становится только там, где пересекаются две эпохи, две культуры и две религии», — написал Гессе. Нет, то не было адом, но ощущение темного подступающего безумия часто мешало радоваться переменам.

Первый раз в жизни решился я совершить очень дорогое (пятьсот с лишним рублей; при распределительной системе, когда цены всегда занижались и купить ничего хорошего было нельзя, цена казалась гигантской) и недоступное прежде из-за острого дефицита путешествие по Волге на теплоходе. Я полагал, что Дом ученых, коего я сравнительно недавно стал членом, официально и достойно поможет мне (доктору наук!) получить вожделенную путевку. Путевку достали, и я гордился, что не по блату — за заслуги. И, как всегда, оказался в дураках: позднее выяснилось, что папа некоей дочки, взятой по блату в какой-то кружок, по блату же достал эту путевку, в качестве компенсации.

Вышла моя статья «Слышать друг друга» в «Ленинградской правде». Я перечитал ее сейчас, через тридцать лет. Многое меня удивило. Статья, вероятно, по тем временам недурна, но изложенные в ней суждения кажутся сейчас трюизмами. А ведь действительно, тогда было необходимо формулировать и объяснять элементарные понятия — и прежде всего самому себе.

«…Думаю, непременное качество подлинной интеллигентности — способность до конца отстаивать свою позицию, уметь убедить, не унизив, победить по мере возможности бескровно, взять на себя максимум тягот в бескомпромиссной интеллектуальной сече…» Писал я и об уважении друг к другу разномыслящих художников и критиков, о массе столь же остро справедливых, сколь и банальных вещей. Но тогда это, видимо, надо было сказать. Во всяком случае, многие статью прочли и говорили мне хорошие слова. Главным было то, что, сочиняя текст, я впервые открывал многое и для себя, а искренность — не подделаешь. Вообще оказалось, когда рухнула цензура, желание «клеймить», «бросать в лицо правду» исчезло, но стало интересно думать и писать.

Вскоре раздался звонок из корпункта центральной «Правды» с просьбой написать для нее расширенный вариант статьи. Это было лестно: «Правда» оставалась самой главной, действительно центральной газетой, но решительно либерализовалась: именно в ней — недавно — 5 апреля 1988 года напечатана была отповедь Нине Андреевой, ее обскурантистски-прокоммунистической статье «Не могу поступиться принципами», опубликованной 13 марта в «Советской России», в которой виделся реальный коммунистический реванш. И надо сказать, что, пока не выступила «Правда», было страшновато.


Открытие выставки из коллекциибаронаТиссен-Борнемиса.1988


С А. Д. Боровским. Подготовка выставки из коллекции Тиссен-Борнемиса. 1988


Разговор со мной произошел в мае, как раз в ту пору максимального либерализации «Правды». Мой общественно-публицистический «рейтинг» заметно подрастал.

И в музее было интересно, готовились выборы директора — еще одно романтическое порождение перестроечной вольности. Как все было тогда очевидно, как легко мы делили всех на агнцев и козлищ, не подозревая, как легко одни оборачиваются другими! Мы столь же не сомневались в достоинствах «нашего» кандидата, сколь в пороках «не нашего». В волнениях, агитации и прочем предвыборном безумии принимал я участие самое непосредственное. День выборов был пылким, противник был посрамлен, и мы — несколько участников «партии победителей» — поехали к кому-то на квартиру пить водку, но напиться не получилось, поскольку удалось раздобыть одну-единственную бутыль ставшего уже катастрофически дефицитным напитка.

Воистину людей сплачивает не свобода.

Только борьба за нее.

Точнее, за ее призрак. Тогдашняя наша компания пылких и случайных единомышленников более никогда за одним столом не собиралась.

Много в ту пору было и смешного, и светлого, коммерческие проблемы еще не захлестнули музей, не ожесточили его сотрудников, не разделили их на противоборствующие группы и группки, где каждый по-своему остался навсегда оскорбленным и непонятым.

В июне мы открыли выставку из коллекции барона Тиссен-Борнемиса в Русском музее, я держал в руках картины Клее и Дали. Дали оказался ужасным: конфетные краски, приблизительный рисунок, наивное желание сотворить балаган из примитивно придуманных «образов подсознания».

А Клее! Вероятно, именно в его картинах — совершенный синтез свободной абстракции и потока наполненных сокровенным жизненным теплом ассоциаций, соединение воспоминания с непосредственным впечатлением, тот самый «картинный зал души», о котором говорил Гессе. Словно освобожденная, подвижная субстанция подсознания, вливаясь в русло спокойного разума, реализовывалась в простых, «первичных», как древние знаки-письмена, формах.

То было веселое и тревожное, но вовсе не счастливое лето, хотя, как говаривали в советские времена, «по объективным показателям» все шло отлично. Я окончил статью для «Правды». «Спасибо, Михаил Юрьевич!»

29 июля, вынув из ящика «Правду» со своей статьей и очень гордясь новой публикацией, я прибыл на Речной вокзал. Впервые в жизни уезжал я так далеко и так надолго в совершенном одиночестве, закрыв за собою дверь пустой квартиры. Было прохладно и пасмурно, и никто не провожал меня. Теплоход «Тарас Шевченко» (повсюду преследовал меня этот кобзарь: на площади Шевченко — Румянцевский сквер, рядом с которым я жил в пятидесятые годы, и нынешний мой дом числится по улице Шевченко!) выстроен был в ГДР с социалистическим слегка унылым шиком, при маленькой каюте было все, включая «санузел» и кондиционер, но общественные интерьеры отдавали пансионатами средней руки со следами мелких, но систематических краж и неаккуратных починок. Еда была как в очень плохой столовой, в «баре» пустота, ничего спиртного — «сухой закон» для буфетов горбачевской поры, трагедия для пассажиров, у которых «с собой не было».

Здесь впервые в жизни я попал в видеосалон. Уже не полулегальный, как раньше, а вполне официальный, по целковому за сеанс. Впервые узнал, как выглядит этот странный и архаичный нынче прибор — видеомагнитофон. Фильмы были из тех, что теперь никто уже и не смотрит: про рейнджеров-суперменов, идиотские комедии с легким сексом, полицейские истории. Наверное, еще из тех, первых, контрабандных, которые, как рассказывали, озвучивали переводчики, надевавшие на нос бельевую защепку (чтобы не узнали голос). Совсем недавно просмотр заграничных (других-то и не было) видеокассет уголовно преследовался, а магнитофоны, как говорили злые языки, изымали для личного пользования ушлые гэбисты. Салоном занимался икряной литовский молодец Витольд, чьи загорелые литые мышцы заметно возбуждали увядающих пассажирок.

Выше этажом показывали кино, именно там увидел я с опозданием фильм, который стал символом времени, как сейчас любят говорить, «знаковым» или «культовым», — «Покаяние» Абуладзе. Фильм меня скорее разочаровал — все его сюжеты, метафоры и афоризмы («дорога к храму!») давно были растиражированы публицистами и телеболтунами. Теперь же я вспоминаю его остро и серьезно, — вероятно, тогда хотелось чего-то более конкретного, а печальная отрешенность и притчевая выспренность мешали видеть глубину и поэтичность картины.

Мне случилось познакомиться с пароходным начальством. Это было не слишком симпатично, но любопытно, и любопытство пересилило. Пиком светской интимности был совместный с капитаном, его помощником и подругой (по легенде — кузиной) просмотр в капитанской каюте «Казановы Феллини» и степенный разговор о судьбах мирового кино. Капитана этого, как я узнал много позже, вскоре с позором выгнали из командиров за денежные гнусности. Впрочем, кое-какие сомнения у меня появились накануне возвращения в Ленинград. В поздние сумеречные и поэтические часы корабль занервничал: на каком-то из шлюзов притаились сотрудники ОБХСС и десантировались на борт. Поспешно и бесшумно из люксов и прочих престижных кают сыпанули в трюм, спасаясь от ОБХСС, блатные пассажиры, те самые, что меняли туалеты перед каждым обедом, чтобы не съесть сегодняшнюю перловку в том же наряде, в котором вчера была проглочена вермишель. Оказывается, их катали по высшему классу по трюмным билетам. И доплату — прямо в капитанский карман…

Невкусная еда отчасти компенсировалась чаем и кофе в баре, где бармен Гриша из несостоявшихся интеллигентов баловал меня полулегальными записями Жванецкого и имитировавшего речи Брежнева Ширвиндта.

Россия оказалась такой, что и Радищев бы испугался. Прелестные волжские города чудились обшарпанными декорациями самих себя. Пустота магазинов и даже рынков, озлобленность людей, нищета, рвущаяся из-за каждого угла. Улицы Костромы, о прежнем веселье и богатстве которой легко можно было догадаться по горделивым лабазам, могучим особнякам, обилию ампирных фасадов, уже к исходу дня пугающе пустели, словно все прятались, боясь неведомых маньяков, и маленький нахальный Ленин, поставленный на гигантский пьедестал, предназначенный прежде для памятника трехсотлетию Романовых, царил над совершенно безлюдным, густым, прекрасным, но мертвенным парком. Зато в киоске мне удалось купить номер, кажется, журнала «Волга» с сенсационной публикацией отрывка из «Других берегов» Набокова. Журналы тогда были необычайно красноречивы. До сих пор я храню номер «Огонька», на обложке которого — рисунок, изображающий Ленина, говорящего по телефону, а на последней странице — первая после революции публикация гумилевского цикла «Капитаны», который я знал наизусть (мама читала мне эти стихи еще в Черной), но напечатанными увидел их лишь на шестом десятке.