Воспоминания о XX веке. Книга вторая. Незавершенное время. Imparfait — страница 64 из 70

Но зато для того, чтобы забрать из мидовского офиса паспорт, пришлось оформлять доверенность на самого себя!

Я улетал из Москвы в очередном приступе темного одиночества, больным и задерганным. Но, как не раз уже бывало, оторвавшись от родимой земли, приободрился и повеселел. Море блестело под крылом, кораблики, похожие на дорогие старинные игрушки, застыли на синей воде, самолет низко пролетел над Лондоном, даже красные автобусы отчетливыми значками британской столицы мелькали среди сизой зимней зелени садов, купол Святого Павла, мосты над Темзой — все было видно. Потом очередь к иммиграционному офицеру (так называются чиновники, проверяющие паспорта), очередь, состоящая, совершенно по Маршаку, из «негров, китайцев и прочего сброда», к которому принадлежали и граждане агонизирующего СССР, и прочие лица из третьего мира. Всем задавали обычные на английской границе неторопливые и несколько бессмысленные вопросы, я почему-то впал в желчное раздражение советского человека, вечно ищущего мелочного самоутверждения, наврал, что по-английски не говорю вовсе, но готов побеседовать по-французски. Иммиграционная дама, пожав плечами, оставила меня в покое.


Уильям Хогарт в саду у своего дома в Чизике. Гравюра XVIII в.


Зачем был я нужен самоуверенному, богатому, искушенному и нелюбопытному галеристу, так и осталось совершенно непонятным. Меня определили в милый, старомодный «Джордж-отель (George hotel)» на Картрайт-Гарденс (Cartwright Gardens), близ Кингс-Кросс, Рассел-сквера (Russell Square), рядом с вокзалом Сент-Панкрас. Она сохранила все прелестные неудобства «доброй старой Англии»: как и двадцать с лишним лет назад в отеле «Норфолк», где я прожил девять дней советским туристом, над раковиной — отдельные краны для горячей и холодной воды, чтобы сполоснуть руки теплой водой, надо было включать душ. Зато — электрический чайник, запас чая, растворимого кофе, и это, как ни странно, отчасти избавляло по вечерам от одиночества, придавая «домашность» лондонским вечерам.

В галерее Майлза, расположенной на фешенебельной Брутон-стрит (Bruton Street) в районе Мейфэр (Mayfair), делать мне было нечего. Здесь были собраны главным образом советские академические рисунки и этюды, более всего — учебные штудии мужской обнаженной натуры и входившие тогда на Западе в моду картины «соцреалистического» толка. Майлз, в дорогом, прекрасного покроя костюме, угостил меня отменным шампанским и с четверть часа вел светскую беседу, которую я поддерживал с трудом. Мой далеко не совершенный английский был настоян на классической лексике и традиционной фонетике, Майлз говорил (это подтвердили мне потом и англичане) на чудовищном кокни с претензией на светскость, к тому же небрежно и быстро. К счастью, присутствовал его молодой ассистент, отлично говоривший по-русски, милейший Джеймс Баттервик, с которым мы вошли во вполне приятельские отношения.

Он восхитил меня тонким знанием Достоевского, которым занимался в университете и которого изучил куда лучше, чем родимого Шекспира, которого почти не читал. Чего не бывает!

В общем, за исключением двух визитов в галерею, я оказался предоставленным самому себе. О большем нельзя было и мечтать. В кармане лежал проездной билет по всему огромному Лондону, красные автобусы приветливо распахивали двери: «Кондуктор с лесенки кричит: „Конец маршрута! Бобкин-стрит!“» Что может быть лучше путешествия через весь Лондон на переднем сиденье верхнего автобусного этажа от Черинг-Кросс, через Стрэнд в старый центр!

Это были хорошие, ничем, в сущности, не омраченные дни. Парижские радости и ссадины, бередившие мне душу во Франции, здесь не присутствовали, я просто радовался светлому простору, спокойным приветливым лицам, замкнутому демократизму. В недорогой переполненной закусочной я, подобно другим клиентам, уселся за столик, за которым завтракал незнакомый джентльмен (во Франции — невозможная ситуация). Мы приветливо улыбнулись, «почти поздоровались», заговорить — зачем? Оказывается, и бутерброды можно заказать по собственному желанию, их сделают из того, на что укажет посетитель, в приятной ему пропорции, он «создает» их сам. У человека постоянно есть выбор, и даже брюки в универмаге продаются отдельно от пиджаков.

Теплый и свежий февральский ветер дышал морем, рябил темную воду Темзы, срывал шляпы с лондонцев на Вестминстерском мосту, по которому я шагал, любуясь великолепным зданием парламента и всей этой вечной панорамой, ощущая странный покой, который почему-то внушает мне Лондон еще с тех пор, как впервые возник в моих книжных, детских представлениях и мечтах.

В один из дней, взяв свою респектабельную монографию «Хогарт и его время», я поехал на край Лондона, в Чизик. Когда-то Чизик и вообще был почти деревней, и Хогарт выстроил там загородный домик, где ныне — бедный, более чем скромный музей, которому я и преподнес свое сочинение. Английские коллеги приняли мой дар растерянно и недоверчиво — странным был для них этот том, напечатанный неведомыми буквами, только репродукции неопровержимо свидетельствовали: книга действительно о Хогарте. А я с тревожным любопытством рассматривал пустые почти комнаты, вновь переживая это идиотическое состояние человека, впервые видящего то, о чем уже подробно написал с помощью вычитанных и додуманных подробностей.

Хорошо было в Лондоне: одиноко и весело — такое состояние случается не часто. Весь день своего рождения (вечером все же я попросил одного знакомого пообедать вместе со мною) я провел как ребенок, оставленный в необъятном игрушечном магазине. Купил себе подарок, потом поехал в знаменитый Музей королевской армии и вдоволь налюбовался мундирами, погонами и галунами разных времен, отдав дань еще детскому своему увлечению — истории униформы. И была в тот день уже совершенная весна, дамы ходили в легких платьях, неся пальто на руке, и солнечные зайчики сверкали на стальных штыках неподвижных гвардейцев, стойко мучившихся в своих медвежьих шапках у казарм на Уайтхолле.

Лондон (я был в нем четырежды и в общей сложности недели три за всю свою жизнь) не может никому, кроме самих лондонцев, быть хоть как-то понятен. Его можно полюбить без памяти. И не потому, что он красив, как Париж или Венеция. Лондон может быть так восхитительно прекрасен, так величав, уютен, обаятелен, роскошен, прост, загадочен, мил, трагичен, исполнен романтики, сохраняя при том закрытость, что способен вскружить голову, как экзотическая недоступная красавица из другой галактики.

Конечно, человеку просвещенному и с хорошо организованной, устойчивой психикой он может стать отличной и комфортабельной средой обитания, я знаю нескольких своих соотечественников, в силу разных причин живших или живущих в Лондоне, они искренне удивляются моему смятению. А для меня этот город вмещает в себя всю прельстительность Европы, но увиденной все же в некоем «зазеркалье» (слово, которого, кстати сказать, нет у Кэрролла, его придумал переводчик, на диво обогативший русский язык). Лондон для меня в каком-то ином пространстве, измерении — как угодно, и я понимаю, что персонажи Кэрролла могли появиться только в Англии… Английское левостороннее движение чудится мне метафорой сдвинутых не только пространственных, но и психологических качеств Лондона: естественное там, оно меняет местами понятия места и движения для людей с континента и отвечает их восторженной тревоге улыбкой Чеширского Кота.


Талоны на товары первой необходимости. 1990-е


Но тогда, в феврале 1990-го, наша отечественная реальность была настолько фантастична, что Лондон, наоборот, создавал ощущение вечности, устойчивости, того «самодовольного покоя», который я угадывал в Англии времен Хогарта, читая тексты Филдинга, письма Свифта или даже филиппики Болингброка. В Лондоне — или мне так казалось — нет, во всяком случае на поверхности, нервического беспокойства Парижа, жизнь выглядит как в старых английских романах, неизменной, сытой, элегантной, и приветливы были лица… А темнокожие лондонцы и манерами, и одеждой вполне преуспевали в стремлении и казаться, и быть вполне британскими джентльменами.

Я познакомился с Никитой Дмитриевичем ЛобановымРостовским — знаменитым коллекционером, аристократом (он все еще числился князем) и шармером, в котором русское барство и английский дендизм смешались в тщательно приготовленный коктейль.

Смешно и грустно вспомнить о нашей следующей встрече!

В марте 1990 года в Ленинграде исчезло мыло.

Даже не жаловавшие меня сослуживцы, видимо зная мой ужас перед закатом гигиены и поняв всю бездну моего испуга, приносили мне в подарок какой-то залежалый «Красный мак» или «Буратино», даже кусочки хозяйственного мыла. Дефицит — термин вроде бы и советский, а ведь продукты стали пропадать еще перед Великой революцией, и неповинную (во всяком случае, в этом) Марию-Антуанетту прозвали Мадам Дефицит… Хлеб у нас еще был, но вслед за мылом исчез и стиральный порошок. И вот — март, я в вестибюле Дома журналиста: приехал из Лондона Никита Дмитриевич и почему-то позвонил мне, настоятельно приглашая на встречу с ним. Но в вестибюле я жду дочку моего таллинского друга Бориса Бернштейна — она должна привезти мне две пачки эстонского порошка «Био», иначе нечем стирать.


Понтюс Хюльтен открывает выставку «Территория искусства». 1990


Той весной начинались хлопоты с приемом французских коллег, с которыми минувшей осенью (1989) я подписывал договор в Париже о совместной выставке. Теперь уже они приезжали к нам.

В практике Русского музея, не говоря уже о моем скудном собственном опыте, это была первая выставка, которая не организовывалась и не субсидировалась сверху. Пришлось искать «спонсоров» (и слова еще такого не было) и так или иначе многое придумывать и решать самим. «В долю» вошел Фонд культуры, французам сняли на июль роскошный барочный особняк близ Стрельны — точнее, руины с красивыми стенами.

Посмотрев в Париже на фотографию особняка, романтичные французы пришли в восторг. Это потом они узнали, что такое жить в комнатах «без удобств» по двое, а то и по трое. Но это было впереди.