Воспоминания о XX веке. Книга вторая. Незавершенное время. Imparfait — страница 65 из 70

Пока же подписывали бумажки и отбирали советских участников летней выставки.

В Русский музей привезли работы двадцати — тридцати наших художников, расставили их вдоль стен и вместе с французами стали выбирать.

Мимо действительно достойных живописных полотен парижские коллеги прошли совершенно бестрепетно, словно не видя их.

Я удивился: «Разве вы не видите, что это прекрасная живопись?» — «Отчего же, — ответили мне. — Но хорошей живописи много в музеях. Мы ищем сенсации».

Все эти речения о новом и сенсационном — сколько их звучало уже в нашем веке, сколько на эту тему пролито чернил. Мои восхитительно образованные европейские коллеги показались мне в тот момент — это более всего смешно! — старомодными со своей инфантильной приверженностью сенсации.

Талантливые, но все равно самодеятельные, неприятно страшные и гиньольные фильмы «некрореалистов», концепции, пляски «на отеческих гробах» — это развлекало и радовало французов, наивных в своей безбрежной эрудиции до детской простоты.

«Можно закрыть глаза, — объяснял юный турок Селим Берсель из Парижа, представивший объект, издававший острый и неприятный запах, — можно заткнуть уши, но нос заткнуть — нельзя. Поэтому мое произведение проникает в сознание человека независимо от его желания».

Уже когда начались теоретические семинары (старательные французы привезли все оборудование для синхронного перевода и даже инженера для его монтажа), один из участников с нашей стороны — умный и острый на язык художник — сказал мне на ухо: «И все это — только потому, что у папаши Хюльтена много бабок…»

Надеюсь, читатель не увидит в этих, вероятно достаточно желчных, пассажах ворчание стареющего обскуранта. Мне ли «бесплодно спорить с веком»? Но уж слишком сытыми были эти странствования на обочинах знания.

Я завидовал французским коллегам, столь увлеченно жонглирующим занимательными мнимостями. Надо обладать птичьей беззаботностью, чтобы битый час рассуждать о месте падающей тени на фотографии Бранкузи (Брынкуши). Если этот современный вариант игры в бисер так самодоволен, настолько лишен интеллектуальной отваги и свободы, если за ней — большевистская убежденность, что все иное — ничтожно, какая уж тут Касталия…

За несколько часов до открытия выставки наши музейные рабочие, обалдевшие от невиданных сооружений, стали разбирать груду картонных коробок, не подозревая, что это часть экспозиции. Инсталляция.

А жизнь все больше пугала. Стремительна и страшна была инфляция (всерьез она взлетела уже после путча) — я все еще получал в музее четыреста рублей, в институте — двести двадцать пять (зарплата стала меняться в середине 1991-го), а доллар уже стоил чуть ли не больше ста. Пачка хороших сигарет по-прежнему стоила сорок, шампунь «Уош энд Гоу» — первый герой юной отечественной телерекламы («Брать в душ два флакона?!») — шестьдесят восемь.

Правда, некий кооператив платил мне за весьма необременительную консультацию компьютерной программы по искусству невиданно много — целую тысячу. Судьба ко мне благоволила, я не бедствовал.

Сбережения мои не пропали, поскольку их не было, а зарабатывал я прилично: каким-то взрастающим, как грибы после дождя (прошу прощения за избитую метафору, но здесь она совершенно уместна), конторам время от времени приходило в голову создавать то галерею, то «банки данных по искусству», то какие-то программы и «проекты», то нужны были тексты к каталогам, и профессионал со степенями, публикациями, трезвым разумом и неким авторитетом оказался востребован. Иное дело, что благие начинания практически никогда не доводились до конца, как у тех молодых арт-дилеров, с которыми я в 1989-м встречался в Париже.

Каким-нибудь неведомым предприятием время от времени задумывался новый художественный центр, галерея, музей, общество (нужное подчеркнуть). Сколько слышал я фантастически смелых проектов от иностранных галерейщиков и коллекционеров, от испуганных нежданным достатком новых капиталистов (термин «новые русские» еще не возник, обходились понятием «мажоры»).

Эпизод тех времен: хозяин некоего СП (совместное предприятие), собирающийся открывать галерею и равнодушно платящий мне огромное, по моим понятиям, жалованье, говорит по телефону:

— Але… Это Иван Петрович позвонил… Что надо? Две «вольвы» на десять вагонов сосны. Сделаем.

Такая служба длилась месяца два-три. Оказывалось, что организация, в сущности, торгует рыбой или занимается бартером. Тем не менее атмосфера постоянных начинаний порождала иллюзии — словно мы живем в пору петровских времен, свободной инициативы. И в самом деле, совершенно независимая профессиональная работа приносила, кроме денег — порой весьма скромных, порой и солидных, — ощущение иных, невиданных прежде возможностей.

Казалось, в ту пору все прежнее еще сохранялось, все новое — уже появилось. Остались КПСС и генсек (он же — президент страны!), КГБ (только название менялось), ничтожная квартплата и дешевый общественный транспорт, месячная плата за телефон, квартиру, газ и электричество оставалась ниже стоимости пачки хороших сигарет, продолжались гонения на валютчиков и спекулянтов, угрюмая партийность многих печатных изданий, верноподданные демонстрации в советские праздники, растущий дефицит, к которому приучали нас последние десятилетия.

И — «Соловецкий камень» на Лубянке (площадь Дзержинского) рядом с памятником Железному Феликсу, «Правда» (орган ЦК КПСС), ставшая либеральнее многих не «главных» газет, невиданное изобилие и дороговизна в кооперативных лавках, диковинное смешение государственной и частной торговли, валютные надменные отделы в обнищавших универмагах, свободное хождение еще запрещенного доллара; многое на рубли просто не продавалось, например билеты на паром «Анна Каренина», но состоятельные русские на нем, естественно, ездили; частный извоз, вытесняющий дорожающее и вконец охамевшее такси, — кстати сказать, абсурдистским и красноречивым символом новых времен показался мне милиционер, который на служебной машине с мигалкой и иконой (!) на «торпеде», не обращая внимания на грозные призывы рации, отвез меня за три рубля куда-то в Купчино; многотысячные митинги, «неформалы» с антиправительственными лозунгами на тех же официальных праздничных демонстрациях, спокойно и обо всем разговаривающие люди (увы, вскоре свободное слово сменилось площадной бранью по адресу разрешившего свободу слова правительства), оппозиционные партии… Можно было купить почти любую книжку, но по нелепо и непривычно большой цене (начиналось все с книжек напрокат, под очень большой залог, — дефицитную книжку, естественно, не возвращали). Все это уже появилось, к этому почти привыкли.

Переставали удивляться непривычному кино. В 1990-м «Такси-блюз» Лунгина смотрели кто с брезгливостью, кто с восторгом, страшновато было узнавать на экране густо и даже сладострастно изображенные тягостные приметы душевной и материальной разрухи. А сейчас я вспоминаю его со щемящим чувством — была в нем какая-то тонкая правда или хотя бы ее ростки, было ощущение прикосновения к подлинной жизни.

Хор знаменитого сатирического театра архитекторов, называвшегося «Кохинор», пел на мотив «Белой акации»:

Спите, герои афганской баталии,

Спите, пустые пока лагеря,

Спите спокойно, наследники Сталина,

Ваша работа пропала не зря.

Спите, радетели дела народного,

Спите, народу на вас наплевать,

Спите, нейтронные и водородные,

Жизнь нас успела без вас доконать…

Почти без редактуры — несколько записей 1991 года.

25 февраля

Серо-ржавая водянистая хлябь на льдистых тропинках, рыжие лужи на асфальте, тусклый снег в сквере и у края тротуаров.

«Буря в пустыне» превратилась в настоящую войну уже на суше. А в Вильнюс — еще в январе — ввели войска.

Вчера досужий телеинтервьюер (сколько их развелось, разных интервью, никому не нужных, нигде не показанных!) расспрашивал меня: «Кто, и куда, и почему уезжает и почему вы — нет?» — и задавал вопросы на другие, столь же серьезные, сколь банальные темы. В числе многих я привел впервые сформулированный аргумент и для себя: «Здесь, ежели я сгину, хоть кто-то обрадуется, там — всем все равно». Действительно, иметь способность хоть как-то мешать всякой нечисти можно только у себя дома, где ты «в системе».

От таких интервью стыдно отказываться, но где у людей подлинный интерес к страшненьким проблемам, а где желание просто сделать бизнес (хорошо бы в СКВ) на стандартном анализе этих проблем, продав кому-то там интервью?..

Рядом с новой, не всегда симпатичной, но деятельной работой — какие-то архаичные инерционные предложения. Почему-то журнал «Знамя» просит написать статью о Серебряном веке. Зачем? Будут там, как клецки в бульоне, плавать какие-то не совсем избитые суждения, и что? Из «Творчества» тоже звонили — «напишите хоть что-нибудь». Вкушаю жизнь мэтра, нюхаю куримый мне фимиам. Воистину господь дает штаны тем, у кого нет (уже нет!) зада: мой «звездный час» тонет в болотистых низинах всеобщего уныния и уверенности в том, что все эти заказы столь же случайны, сколь и бесперспективны.

Я если и уныл, то по своим вечным поводам. Окружающее мне скорее интересно, хотя оттенок апокалипсиса настойчиво возникает. Коренные понятия меняются. Нищета снаружи порождает истерический достаток в домах. Есть люди (с такими я разговаривал), часами стоящие в очередях, чтобы положить еще что-то в набитый уже до отказа холодильник. И не стратегический запас, чтобы прожить подольше (крупа, мука, соль), не престижный дефицит, а нечто среднее, предмет этакого пищевого вещизма. Разруха и голод при обильных запасах, множество (по нашим меркам) машин, шикарных «валютных» телевизоров и прочих свидетельств нашей мелкой роскоши. Настоящая нищета, вероятно, множится, но она, как и всегда, застенчива и не видна. Зато нищета взахлеб, агрессивная и злая, рвущаяся из подземных переходов и дворов в телеэфир и на газетные полосы, готовая встать под ружье и есть человечину, — эта нищета растет и затягивает город. Когда-то при Фронде именно из нищих составляли целые армии.