Юрий был, что называется, "профессиональный собеседник". Он ловил мысль на лету и отвечал мгновенно. Разговаривал он с самыми разными людьми. Я спрашивал его, о чем он мог говорить с теми, кого встречал на Пятницкой. Он отвечал:
- Очень интересно.
И среди тех, кто пришел проститься с ним, были и эти неизвестные нам люди, был сапожник из ларька в Климентовском переулке, девушки-официантки из кафе, - они прощались с ним со слезами на глазах.
Смерть уже однажды подкрадывалась к нему. Его увезли в больницу на операцию. Операция была труднейшая. Олешу спасли. Хирург, делавший операцию, писал стихи. Он навещал Юрия в комнате, которую тот снимал где-то на Сретенке.
Трое - Казакевич, профессор Минор и я - пришли тогда в больницу. Казакевича и меня не пустили, а профессор Минор в белом халате прошел к нему. У Минора белоснежная окладистая борода. Олеша потом рассказывал:
- Я решил, что уже умер и в раю и на меня глядит бог Саваоф.
Он называл смерть "курносая".
В тот раз "курносая" отступила. Но она взяла реванш. Странно - у Олеши было что-то вроде предчувствия. Он начал часто смотреть на себя в зеркало. Входил в комнату, не говоря ни слова, брал у меня со стола зеркало и долго смотрел. Мне кажется, что раньше он этого не делал. Меня это забавляло.
- Ну что вы там видите интересного? Небритый пожилой мужчина.
- Не скажите. - И он ставил зеркало на место.
За несколько дней до болезни он сказал мне как-то глухо:
- В меня что-то вошло. А в другой раз:
- Со мной что-то происходит.
Мы не обратили внимания на эти "что-то", он ведь любил недоговаривать.
Но болезнь набирала силу. И вдруг звонок:
- Серьезно болен Олеша. Посещать больного врачи не разрешали.
Через два дня поздно вечером лифтерша сказала мне, горестно вздохнув:
- Юрий Карлыч-то... сегодня.
Я понял не сразу. Не стало безмерно талантливого художника, умницы, товарища, с которым связано почти сорок лет безоблачной дружбы. И что осталось у меня, кроме книг? Веселое, ласковое его письмо в Париж и открытка - некоторое оправдание для себя. В ней было написано:
"Лева! Мне было приятно прочесть упоминание о себе в вашей статье в "Лит. газ.". Спасибо!
Для меня это очень важно! Жму Вашу руку.
Ю. О. 30 июня 1959 года"
Мы жили в одном доме, в разных подъездах. Он мог бы сказать мне это при встрече. Но написать было легче. И он послал открытку по почте из одной квартиры в другую.
Ему было важно даже "упоминание". А между тем уже три года прошло с тех пор, как было издано последнее прижизненное "Избранное". Я действительно лишь "упомянул" о нем, а мог бы написать много.
Передо мной лежит последняя его статья "Читая Хемингуэя", опубликованная посмертно.
Он читал роман "Иметь и не иметь" как художник, замечая тонкие подробности в описании движения никем не управляемой моторной лодки четверо пассажиров ее убиты, а капитан тяжело ранен и умирает. "Когда сквозь пробоины, образовавшиеся в результате стрельбы, попадала капля крови, рыбы тотчас бросались к ней и проглатывали ее, причем некоторые, будучи менее проворными, в момент падения капли оказывались по другую сторону лодки и не успевали полакомиться..."
Это только художественная деталь, но вот размышления автора статьи, который живет, чувствуя и понимая действительность, сегодняшний день:
"Представим себе судно мертвецов. Читающий эти строки, но не знающий романа отнесет подобный эпизод к прошлому, к романтическим же костюмам, нет, трупы и умирающий одеты в пиджаки, плащи, волосы их расчесаны на пробор и блестят, возле них валяются револьверы, а судно не что иное, как моторная лодка... Тем большей жутью веет от такой картины, что она современна и возникла в общем из процветающего в Америке чудовищного явления - гангстеризма".
О тех, которые "имеют", о владельцах роскошных яхт, Олеша пишет:
"Показная культурность, признание одной лишь силы денег, разнузданная чувственность, холод сердца - вот какими чертами определяет Хемингуэй тех, кому в мире, где "не имеют", удалось "иметь".
Не смакование художественных деталей, но обличительную силу творения американского писателя ставит на первое место Олеша.
Рядом с Хемингуэем в той же статье он называет имена Ремарка, Сарояна, Фолкнера и "замечательного польского писателя Ярослава Ивашкевича". Он пишет о том, что на дне творчества Эрнеста Хемингуэя виден свет Толстого "Казаков", "Севастопольских рассказов", "Войны и мира", "Фальшивого купона". "Этот свет есть любовь Хемингуэя к Толстому". И - любовь Олеши к Толстому, сказал бы я.
Несколько раз он читал вслух не завершенные Толстым страницы о старце Федоре Кузьмиче и восхищался тем, как чувственно видел Толстой людей, внешность, характеры.
Одного добивался Олеша всю жизнь - совершенства. Это была мания совершенства. Он добивался этого даже в небольших статьях, а больше всего в том, что осталось незавершенным. Ко всему, что он писал, он относился взыскательно. Для Театра Вахтангова он сделал инсценировку "Идиота" Достоевского. Он так и говорил: "сделал". Но в его записях видно, сколько мучительных мыслей - и каких - пробудила в нем эта работа, как он пытался спорить с Достоевским, спорил, приводил свои доводы и в конце концов признавался: "Впрочем, великий художник всегда прав".
Только он один мог превратить авторское отступление в диалог, сделать так, чтобы зритель не почувствовал чужеродный язык инсценировщика. А когда он сам решил, что ему не удалась инсценировка раннего рассказа Чехова "Цветы запоздалые", он отказался от уже написанной пьесы и решительно сказал: "Не вышло".
Когда Олеша был в первый раз приговорен к смерти врачами и выздоровел, он как-то шутя цитировал, что бы написали о нем и как редактор будет сокращать некролог:
- "Высокоталантливый"... Ну, это слишком. "Талантливый"... Или лучше "даровитый". Да, оставим "даровитый"... А впрочем?...
Так он фантазировал, не сознавая, что это не отмена приговора, а отсрочка... Шутил? Нет, не шутил.
...Прошлой осенью я был в Ленинграде, жил в "Астории". Как-то мы прожили вдвоем с Олешей несколько дней в одном номере на втором этаже этой гостиницы. Я делал вид, что сплю, а он открывал ящик - там лежали разбросанные, начатые и недописанные листы, - что-то писал, несколько строк ("Ни дня без строчки"). Потом, с шумом захлопнув ящик, смотрел в мою сторону и спрашивал:
- Ну? Что будет?
Умер он, как умирают настоящие литераторы, с оттиском своей последней статьи в руках, с горькой шуткой на устах, умер, не сделав всего, что мог сделать. Но о нем будут думать, писать...
Я бы многое отдал, чтобы услышать его звонок - особенный, знакомый, открыть дверь, увидеть его на пороге и услышать:
- Ну? Что будет?.. Ничего этого больше не будет. И это больно и грустно.
1969
Михаил Зорин
"...Помню, в Голицыне, написав фразу, я вскакиваю, выбегаю на эту дачную, пыльную, зеленую, с гусями и козами дорогу. Какая мука! Боже мой, какая мука! Доходило до того, что я писал в день не больше одной фразы. Одна фраза, которая преследовала меня именно тем, что она - только одна, что она короткая, что она родилась не в творческих, а в физических муках".
Это из книги Юрия Олеши "Ни дня без строчки". Книга вышла в 1965 году. А мне кажется, что мысли писателя о фразах, рождаемых в физических муках, я услышал от Юрия Карловича Олеши более тридцати лет назад.
...- Сейчас нас будут фотографировать. - Юрий Карлович Олеша поправляет красивый цветной галстук и садится рядом с критиком Алексеем Селивановским и украинским писателем Иваном Кириленко. - Мальчики, обращается он к нам, - не стесняйтесь, становитесь рядом с классиками.
О ком это говорит Юрий Карлович? О себе? Об Иване Касаткине или Кирилле Левине? Все смеются. Оказывается, в зале два бюста - Пушкина и Шевченко, - а на стенах фотографии Гоголя, Лермонтова, Коцюбинского.
- Товарищи, спокойно, сейчас буду снимать, - нервничает фотограф. Что за публика!
Пока фотограф "наводил" и успокаивал "публику", Юрий Олеша рассказывал о новых остротах артиста Смирнова-Сокольского. Во время спасения челюскинцев встречаются два чиновника. Один говорит другому: "Слышали, Шмидта сняли со льдины?" Второй удивленно спрашивает: "Что вы говорите? А кого назначили?"
Снова хохот.
- Опять композиция пошатывается. - Взгляд фотографа полон упрека. Товарищи, будьте серьезны...
Каждый хочет стать ближе к Олеше. Но "первые" места уже заняты, и мы образуем полукруг.
- Во, теперь подкова, - доволен фотограф.
- Чудесное сравнение! - Юрий Карлович поворачивается и оглядывает стоящих за спиной. - Образное мышление!
Олеша знает многих. Он дружелюбен и ласков, ему нравятся эти юноши, и он откровенно, в доброй, шутливой форме, высказывает свое чувство.
- Таланты, - он показывает красивым жестом на молодых, стоящих за его спиной, - и поклонники, - на тех, кто стоит на коленях, лежит у ног, стараясь попасть в объектив фотоаппарата.
В большой кепке, в очках Михаил Матусовский, коренастый, черноволосый Микола Упеник, серьезный и хмурый Лев Галкин - они из Луганска, харьковчане Микола Нагнибеда и Зельман Кац, чуть далее тогда уже известный писатель Иван Жига, корреспондент "Правды". Он рассказывал на семинаре, как Горький правил его рукописи.
- Иван Федорович, вот место, - зовет Жигу поэт Сергей Обрадович.
- Приглашайте Смелякова, я уже уютно устроился среди юных, а он пусть сидит рядом со старичками.
Ярослав Смеляков отмахивается, отходит к окну и закуривает.
"Старички" - это Николай Москвин, Яков Шведов, Сергей Обрадович, Кирилл Левин, Иван Касаткин, Иван Кириленко, Юрий Олеша, Алексей Селивановский. Они - сидят. Сбоку - греческий поэт Георг Еостопров в короткой кожаной куртке. В кармане торчат листы рукописи.
- Готово, - торжественно объявляет фотограф. ...И вот лежит передо мной фотография, сделанная осенью 1933 года в областном центре Донбасса, в библиотечном зале Дворца культуры имени Ленина.