но свою голову славой, но и не бросил ее презрительно под ноги. Она послужила ему высокими котурнами, подняв его над миром, расширив его кругозор и сделав его голос слышным народу. Я не встречал среди наших современников другого писателя - не считая, конечно, братски мною любимого Ромена Роллана и добродушно величавого Гергардта Гауптмана,- который нес бы свою всемирную славу так же красиво и с таким же чувством ответственности, как Эмиль Верхарн.
Мне же на долю выпала редкая и бесконечно драгоценная возможность месяц за месяцем, год за годом созерцать рост этой славы и дружески ему содействовать.
Находясь всегда подле поэта, я видел и пережил вместе с ним все ее фазы, от чуть слышного шороха в непроглядной кромешной тьме равнодушия до поры, когда, постепенно все разрастаясь, она обрушилась, подобно лавине, и прозвучала далеко вокруг, дивно гулкая и опасная. Мне ежедневно приходилось наблюдать эту великую, мировую славу, воплощенную в ежедневном потоке посетителей и писем, прикрытую личиной соблазнов и обольщений, во всех обличиях тщеславия и коварства. Она настолько хорошо мне знакома, как будто она принадлежала мне самому.
И именно потому, что я наблюдал ее так долго и так близко, я утратил всякое желание добиваться ее. Чтобы нести ее на своих плечах, нужно быть столь же сильным и достойным ее, как Верхарн, этот высокий образец человека, таким же неуязвимым, как он, для соблазнов этого опаснейшего врага искусства и правдивой жизни.
Воспоминания тех дней, великих и прекрасных дней минувшего, сотни и сотни воспоминаний, целые дни и отдельные часы, отдельные слова и эпизоды беспорядочным, шумным роем теснятся перед моим устремленным в прошлое взором!
Как разобраться в них, как выделить из общей массы переживаний все главное и отбросить лишнее, если беседы наши были так беззаботны и радостны, что напрасно даже пытаться воспроизвести на словах эти блаженные часы дружеского откровения!
От них осталась лишь сладостная грусть и неизъяснимо тревожное чувство благодарности, лишенное формы, расплывчато смутное и ускользающее, как воспоминание о давно минувшей летней ночи. И в целом, сколь ни дороги мне подробности, я ощущаю ныне эту пору как счастливые годы ученичества, когда я начинал постигать сердцем великое искусство быть человеком.
О вы, всемогущие, крепко держащие в своей власти душу воспоминания как остановить ваш стремительный поток! Вот города, в которых мы побывали с ним вместе! Льеж, ныне взятая штурмом крепость, а тогда еще мирный город; в ясный летний день мы с Альбертом Мокель и другими друзьями отправились вверх по реке, чтобы посетить удивительнейшего из святых, святого Антония-исцелителя. А наша почтительная беседа со схимником в тесной келье, и смех, и ощущение собственного здоровья в толпе страждущих паломников!
Валансьен, где мы остановились перед городским музеем! В Брюсселе друзья, театр, хождение по улицам, кафе, библиотекам. Берлин, где я проводил часок-другой у Рейнхардта, а вечера просиживал, мирно беседуя, наверху, у Эдуарда Штукена - в этом берлинском оазисе тишины и покоя! Вена, в дни, когда еще ни один поэт не стремился увидеться с Верхарном и где нам было так хорошо бродить вдвоем по городу, словно чужестранцам. Гамбург... здесь, переплыв на маленьком пароходике огромную гавань, мы отправляемся в Бланкенезе, к Демелю, которого Верхарн нежно любил за его прямоту и за его глаза "умного пастуха" Вот ночные Дрезден и Мюнхен, вот Зальцбург в осеннем сверкающем наряде Лейпциг - мы у Киппенберга вместе со старым его другом Вандервельде. А дни, проведенные в Остенде! А вечера у моря! И вы, нескончаемые беседы в вагонах во время прогулок и странствий, загородные поездки, путешествия, зачем, зачем же все вы, давно минувшие, толпитесь передо мною! Моя любовь к нему, моя о нем память не нуждаются в вашем напоминании!
А Париж! Обеды в тесном кругу втроем, вчетвером, часы, проведенные в беседе с Рильке, Ролланом, Базальгетом в моей комнате, где, бывало, собирались вокруг моего стола лучшие люди, которых я знал в своей жизни. А тот вечер в мастерской Родэна, полной глыб мрамора и законченных творений, среди которых была и статуя Верхарна, увековечившая его в камне!
А посещения Лувра, музеев - сколько ярких, полных жизни и радости часов! Но вот среди них тот мрачный вечер в дни войны на Балканах, когда газетчики внизу ошалело выкрикивали известия о падении Скутари и мы с тоскою в сердце обсуждали, не захлестнет ли уже завтра или послезавтра эта горячка мировой войны и нашу страну. Помню я и полное пророческого смысла мгновенье, когда, стоя на улице, мы смотрели на кружащиеся в небе самолеты и он восторженно восхвалял гений человеческой изобретательности, а потом вдруг, снова печально понизив голос, с ужасом спросил, неужели и эта чудесная сила призвана служить разрушительным целям обезумевшей военщины. О, милые сердцу образы в тихом домике предместья Сен-Клу и в моей парижской комнате! Как часто вы оживаете во мне, овеянные грустной мыслью о безвозвратной утрате!
И вот опять Кэйу-ки-бик, мои возлюбленные тропинки, уводящие в поле и лес. Мирные беседы с адвокатом и священником, с соседями, с друзьями, что жили поблизости или приезжали издалека.
Часы безмятежной радости и веселья, невинные шутки и безобидные проделки, вроде той, когда провинциальный адвокат вздумал учить Верхарна искусству поэзии и поучал его, как добиться совершенства, а поэт серьезно и терпеливо слушал своего собеседника, подмигивая нам, чтобы мы не смеялись. Или другой эпизод: декламируя как-то свою "Елену" (Имеется в виду драма Верхарна "Елена Спартанская".), Верхарн громко, во весь голос призывал спартанскую царицу, как вдруг распахнулась дверь, и в комнату влетела их молоденькая служанка валлонка, уверяя, что ее позвали. Как выяснилось, ко всеобщей потехе, служанку тоже звали Еленой, и когда в кухню донеслись слова заклинания, она поспешила явиться из царства теней.
Быстро промчался поток этих дней, но волны его еще и поныне вздымают все мои чувства и, мощно увлекая к былому, тяжелым грузом лежат на сердце. Как много мог бы я рассказать об этих чудесных днях, каждая подробность которых неизгладимо врезалась мне в память! Порою образы тех дней посещают меня во сне, озаренные радужным блеском, словно я гляжу на них сквозь слезы.
Один только миг единственный хочу я вырвать из этого сверкающего вихря воспоминаний, единственный в красоте своей печали.
Я снова в Кэйу-ки-бик. Лето, часы полуденного зноя. Солнце ярко пылает на красной кровле, утомленно поникли розы, тяжелеют гроздья бузины - скоро осень. Я сижу недалеко от дома в голубоватом сумраке маленькой беседки, обвитой плющом и вьюнками. Я перевел несколько строф нового стихотворения Верхарна, немного почитал и теперь любуюсь золотистыми пчелами, снующими средь последних цветов. Но вот послышались его грузные, медлительные шаги. Верхарн входит в беседку. Он кладет мне на плечи руки и говорит.
- Je veux faire une petite promenade avec ma femme, il fait si beau! (Пойду погуляю с женой. Хорошо-то как!).
Я остаюсь в беседке. Я знаю, он любит после обеда побродить один или с женой, да и мне так чудесно сидеть здесь, в тени, любуясь полями созревающих хлебов. Вот он снова появляется из дому под руку с женой, держа в свободной руке шляпу, и, выйдя за калитку, направляется в луга, овеянные первым дыханием осени. Я гляжу ему вслед. Как медленно он идет, как сутулится! Спина слегка согнулась, огненно-рыжие кудри поседели, на плечах, даже в этот жаркий день, заботливо накинутое женой пальто. А как изменилась его уверенная, прямая походка, какой осторожно-медлительной и тяжелой стала она. И тут я впервые почувствовал - надвигается старость. Да и госпожа Верхарн, идущая с ним рядом, кажется мне сегодня какой-то особенно утомленной. Оба движутся мелкими шажками, серьезно и чинно, словно чета направляющихся в церковь стариков крестьян. Старость? Ну что ж, я знаю, у них она будет прекрасна, они с достоинством понесут ее бремя! Подобно Филемону и Бавкиде, будут жить они тихой и светлой жизнью вдали от мира, быть может еще полней и прекрасней, чем до сих пор. Знойный полдень, ярко пылает солнце, но, глядя, как они идут, я чувствую разлитое вокруг сияние осени. Вот он остановился, протянул руки к солнцу, потом заслоняет ими глаза и долго, долго всматривается вдаль, словно пытаясь заглянуть в неизвестность. Потом они снова рука об руку тихонько бредут дальше, и я долго гляжу им вслед, пока их фигуры не скрываются в лесу, словно во мраке грядущего.
И еще один миг хочу я запечатлеть в своей памяти, ужасный смысл которого я постиг лишь позднее, не придав ему тогда должного значения. То было в марте, в самом начале весны страшного 1914 года. Никто из нас, как и вообще никто в мире, ни о чем еще не подозревал. Я сидел утром у себя в комнате, в Париже, и писал письмо друзьям, на родину. Вдруг на лестнице послышались тяжелые шаги, так хорошо мне знакомые и желанные шаги Верхарна. Я вскакиваю и спешу отворить. Действительно, это он: поэт зашел на минутку, сказать, что уезжает в Руан. Какой-то молодой бельгийский композитор написал оперу на сюжет одного из его произведений и умолял поэта присутствовать на премьере. А Верхарн, эта добрейшая душа, ни в чем не мог отказать своим юным собратьям по искусству. Он решил выехать на другое же утро и зашел узнать, знаком ли я с Руаном и не хочу ли его сопровождать. Он не любил одиночества в пути, предпочитая ездить с друзьями, и, не боясь показаться нескромным, скажу прямо: любил ездить со мной. Разумеется, я обрадовался предложению и тут же охотно согласился. Мой чемодан был мгновенно уложен, и на следующее утро мы встретились на вокзале Сен-Лазар.
И странно, всю дорогу из Парижа в Руан, целых четыре часа, мы говорили только о Германии и Франции. Никогда еще не был он так откровенен со мной, никогда не высказывал так свободно и прямо своего мнения о Германии.
Он любил великую немецкую силу - немецкое мышление но всей душой ненавидел кастовую спесь немецкой аристократии и не доверял немецкому правительству. Он, для которого индивидуальная свобода была смыслом всей жизни не признавал права на существование для страны, духовно порабощенной! Взяв для сравнения Россию, он сказал, что там каждый человек внутренне свободен среди всеобщего рабства, тогда как в Германии, при большей личной свободе, люди слишком проникнуты верноподданническими чувствами