Воспоминания. От крепостного права до большевиков — страница 14 из 110

41*. — Он взял мою руку и поднял ее вверх — рукав моей куртки был разодран. Все рассмеялись. Я был взбешен. Мое достоинство было глубоко задето. Но сильнее всего я негодовал против несправедливости судьбы. Именно Миша, который являлся моей единственной надеждой, он, и никто другой, причинил мне новую боль. Я решил отомстить.

Следующий день было воскресенье. Помолвленных дома не было, и наблюдать за ними я не был должен. Уроки я приготовил в одной из гостиных, потому что и Ехиды не было дома. Я лег на свою кровать и предался горьким думам. В зале кто-то начал играть. Это был Жорж. У него был замечательный, удивительный музыкальный талант. (Что Миша рядом с ним!) Но, несмотря на талант, его уроки музыки всегда заканчивались скандалом. Его учитель Гензельт 42*, бывший в то время европейской знаменитостью, подбегал к нему, хватал его за воротник и кричал: «Стыдитесь! С вашим талантом вы должны заставить звезды сойти с неба — а вы!.. Вы играете, как сапожник». Чайковский 43*, его товарищ по Школе правоведения, однажды сознался, что, слушая игру моего брата, не знает, что ему делать: «убить или обнять».

От всего этого мне было не по себе. Когда мне бывало особенно тяжело на душе, его игра раздражала меня. К счастью, он скоро прекратил играть и ушел.

Я начал думать о моих братьях, и нехорошие мысли взяли верх в моей душе. Я не мог простить Мише его вчерашнюю насмешку надо мной и решил, что никогда в жизни не прошу его.

Послышался звонок в дверь. Прошло несколько минут, и в зале заиграл Миша. «Слава Богу, что не зашел ко мне! Я не мог бы сейчас видеть его. И только вчера он играл роль благородного человека! Бессердечные люди».

Миша играл и играл, и мои мысли уже были о другом. Я вспомнил, как проходила жизнь на даче, и мне вдруг стало сладко и жутко. И чем шире возникали и разбегались звуки, тем дальше отступала печаль и тем яснее становилось вокруг меня. Темное небо было уже голубым, и ярко светило солнце. Как хорошо мне было! Как я любил Мишу! Музыка прекратилась. Я продолжал лежать не шевелясь. По моим щекам текли слезы нежности. Дверь открылась, и на пороге появился Миша. Я бросился к нему, обнял его и заплакал. Через день он уехал на Кавказ.

Я узнал от Калины, что перед отъездом он говорил с отцом и просил его разрешить мне опять ездить в манеже, отец был категорически против.

Один

Миша уехал, Зайку я видел все реже и реже. Жизнь моя текла по заведенной колее: утром борьба за место для занятий, борьба, которая всегда кончалась поражением, укоры учителя, тычки и шипение Ехиды, дежурство у жениха и невесты и, самое ужасное, — обед. Я сидел за столом, как приговоренный к смерти, каждую минуту ждал жалобы на меня отцу, трясся от ожидания его гнева; я боялся взглянуть на Зайку, которая сидела с опущенными глазами, тоже боясь взглянуть в мою сторону, опасаясь заплакать. Отец в последнее время был в нехорошем расположении духа, и весь дом ходил в трепете и страхе. Люди боялись входить к нему в кабинет, когда он кого-нибудь звал, и выходили оттуда растерянные. Во время одного из обедов отец ударил Калину, а нашего казачка высекли. И что-то непонятное случилось с Ильей, любимым кучером отца. Меня расстраивал шепот всех в доме, я ненавидел отца, обвиняя его в несправедливости и жестокости. Вечное ожидание тяжелых сцен с людьми, трепет за самого себя, все это повлияло на мое здоровье: все чаще и чаше болела голова. Но странное дело — я научился владеть собою, как-то одеревенел. Чем больше Ехида выходила из себя, тем более я становился холоден и сдержан. Я чувствовал какое-то удовлетворение отвечать ей не дерзостью, а изысканно вежливо, зная, что это ее доводит до бешенства.

Отец и сын

Однажды мне ночью не спалось. День для меня был особенно скверный: с Ехидой вышла тяжелая стычка, с отцом, вследствие ее жалобы, еще более тяжелая. Я сидел на своей постели, плача и негодуя, возмущенный незаслуженной обидой. Было уже поздно. Дома никого не было. Отец уехал на бал с моими старшими сестрами; Зайка и гувернантка спали. В коридоре послышались шаги, несли что-то тяжелое. Я приотворил дверь и выглянул, — несли Соню, а за ней что-то завернутое в платок. Эта Соня, которую в доме все любили за ее красоту и тихий и милый нрав, была одна из горничных сестер и жила в комнате между их спальней и уборной отца. Заболела, бедная, подумал я, и снова лег.

Я надеялся утром узнать от Калины, в чем дело, не тиф ли (он в то время сильно свирепствовал). Но Калина, против обыкновения, ко мне не пришел.

— Где Калина? — спросил я у одного из лакеев.

— По делу ушел.

— Куда?

— Все, барин, будете знать, скоро состаритесь. Вы бы лучше за свои книги взялись, — сказал мне проходящий Максим. — А то опять попадет. — И шепнул: — Папенька сегодня опять не в духе.

Пришла няня.

— Няня, что случилось с Соней?

— Молчи, молчи! — замахала няня руками.

— У нее тиф?

— Ты, Коленька, — шепотом сказала няня, — ради Бога, не болтай об этом. Ну, тиф! Не все ли тебе равно? Мы с тобой не доктора, а другие, смотри, коль узнают… Тебе же опять понапрасну достанется.

Явился Калина. Няня начала шептаться с ним. Когда няня шепталась, было ужасно смешно — зубов у няни не было и шепот ее ничем не отличался от обыкновенной речи. Все было слышно.

— Ну, что? — спросила она.

— Померла дорогою, — вполголоса сказал Калина.

Няня перекрестилась.

— А ребенок?

— Отвез в Воспитательный…

Няня вздохнула.

— На глазах, при взрослых дочерях! — И, сказав мне еще раз, чтобы я молчал, ушла.

— Что случилось, Калина?

Калина, по своему обыкновению, когда отвечать не хотел, начал балагурить.

— Не дури, я видел, как Соню несли.

— Ради Бога, молчите! — серьезно сказал Калина. — Ну померла, а только вы никому ни слова, что видели и знаете, а то и вам и мне беда. Слышите. Боже вас сохрани! И вида не подавайте!

— Что это такое? Неужели?

Весь день я ходил как шалый, ко всем присматривался. Но жизнь кругом шла обыденным порядком. На следующий день во время дежурства в гостиную вошел отец; за ним один из лакеев нес целый ворох покупок. Отец был весел и оживлен, он любил делать покупки и особенно — их показывать…

— Ты опять баклуши бьешь, а не занимаешься? — обратился он ко мне.

— Он тут по приказанию Веры, — сказала сестра.

— А! Ну принеси ножницы.

Я побежал в комнату сестры, но долго ножниц найти не мог. Когда я вернулся, отец был недоволен, что ему пришлось ждать.

— Чего ты копаешься? И этого не можешь сделать, дурак!

Я затрясся от негодования. Чем я виноват? Вчерашнее я забыть не мог и отца ненавидел.

Дальше отец сам начинает развязывать покупки.

— Все это для тебя, — говорит он сестре, — все выписано из Лондона и Парижа. Смотри! — И он показывает одну вещь за другой. Вещи действительно были восхитительные.

Сестра была в восторге, целовала отцу руки. Жених похваливал. Отец был доволен и сам веселился от души. Я никогда его таким веселым не видел. «Как он может быть таким после того, что случилось?», — подумал я, и волна негодования все сильнее и сильнее подымалась во мне.

Кто-то положил руку на мое плечо. Я вздрогнул. Это был отец.

— И ты засмотрелся? А что, хороши? И тебе нравятся?

— Нет!

Отец было вспыхнул, но удержался. Он с удивлением оглянул меня, презрительно усмехнулся и снова подошел к сестре.

— Налюбовалась?

Сестра опять поцеловала его руку.

— Устроили мы тут с тобою беспорядок. Нужно все это убрать! Ты! — он обратился ко мне. — Позови горничную, пусть все это унесет.

Я хотел уже бежать, но вдруг остановился. Бледное, не похожее на ее обычное, лицо Сони и то ужасное, покрытое платком, мелькнуло передо мною.

— Ну, чего стал? Живо, зови горничную.

Но я подошел к отцу, посмотрел прямо ему в глаза и спросил как можно спокойнее, хотя я весь дрожал:

— Какую горничную? Соню? Она вчера родила ребенка и умерла.

Отец отступил назад, побледнел, стал багровым и со всего размаха ударил меня по лицу.

— Я, я тебя… — и вышел.

Первое, о чем я подумал, придя в себя от удара, было: «Падаю». Я напряг все свои силы и, широко расставив ноги, как пьяница, стараясь не шататься и не упасть и думая только об этом, пошел инстинктивно в детскую. «Слава Богу, дошел», — подумал я. Я посмотрел вокруг себя, но комната казалась мне незнакомой, постоял, постоял и камнем опустился на сундук. Долго ли я там сидел — не знаю. Потом я очнулся, спокойно подошел к полке, где лежали мои тетради, спокойно взял одну, нашел полуисписанную страницу, хотел оторвать чистую бумагу, но она разорвалась. Я перелистал другую тетрадь, наконец нашел, осторожно, не торопясь, оторвал чистый лист и, положив на подоконник, так как стола не было, написал, как можно тщательнее, стараясь выводить каждую букву наверху покрупнее: «Только для милой няни и любимой дорогой Зайке, но не мучителям слабых», а внизу помельче: «Я вас люблю». Перечитал, поправил букву «ю», булавкой прикрепил письмо к подушке постели, смятую подушку поправил и выбросился из окна.

«Сейчас!» — мелькнуло, как сон.

Что было потом, не знаю.

Возвращение в жизнь

В детской был полумрак. За зеленым абажуром горела свеча. Зайка, сидя на стуле, держала мою руку и спала, прислонившись к моей кровати. Я нежно погладил ее по волосам.

— Что, родименький, головка не болит? — спросила няня. Я слабо улыбнулся и опять погладил сестру.

— Пусть спит. Не буди! Сколько ночей так сидит бедняжка.

Я снова впал в забытье.

Когда я опять пришел в себя, Зайка, держа стакан у моих губ, плакала.

— Это она, бедная, от радости, — сказала няня. — Попей, родимый. Ну теперь, даст Бог, поправишься.