— Так вот он каков!
— Ай да министр!
— Господин городовой, — вежливо дотрагиваясь до фуражки, подходит к городовому студент, — позвольте вас спросить.
Тот козыряет.
— Этот господин, — он указывает на больного, — правду говорят, что это новый министр?
Городовой свирепеет. Толпа хохочет.
— Проходите! проходите, господа!
Везде наряды полиции, отряды казаков шагом двигаются взад и вперед. Это не нарядные гвардейские казаки, которых привыкли видеть петроградцы, а какие-то не то солдаты, не то мужики в обтрепанных казакинах.
— Тоже воинство!
— Щелчком перешибем!
— Одно слово, протопоповская гвардия!
— Проходите! проходите, господа!
Но над городовым трунят, напирают. Городовые, сперва сдержанные, мало-помалу выходят из себя. Околоточные сперва просят, урезонивают, потом ругаются. И в толпе слышны уже грозные окрики, ругань. Толпа волнуется, делается агрессивнее, казаки уже не шагают, а рысью носятся взад и вперед, конями напирая на людей.
— Черти проклятые!
— Стыдно идти против своих!
— Драться с немцами не умеют, а своих давят!
Кто-то пытается говорить речь, но от гула не слышно.
К концу Невского, ближе к вокзалу, толпа стоит стеной и все увеличивается. Полиция выбивается из сил, неистовствует. Возбуждение толпы растет. Казаки работают нагайками — тщетно. Теперь уже чувствуют какое-то дикое возбуждение, ненависть, которая охватывает и посторонних. Толпа ревет, слышны глухие удары, звук разбитых окон.
— Шашки вон! — раздается команда. И вдруг — выстрел ли, удар ли. От гула толпы не разберешь. И какой-то полицейский как-то нелепо вскидывает руками, приседает, выпрямляется и как сноп падает. Толпа внезапно замерла.
— Ура! — раздается жидкий голос.
— Ура! — ураганом вторят тысячи голосов.
Рев, гул, все заволновалось, смешалось. Казаки вперемежку с толпой, толпа гогочет, ревет. Что происходит — разобрать нельзя.
Я кое-как протискиваюсь, сворачиваю на Надеждинскую. Чем дальше от Невского, тем меньше народу. Около Бассейной вид улицы как всегда, как будто на Невском ничего не произошло.
Обгоняет меня группа молодежи.
— Здорово! — говорит один.
— А ты видел, как он грохнулся!
— Так им, мерзавцам, и нужно!
— Вы с Невского? — спрашивает меня какой-то старик.
— Да.
— Правда, что там убивают городовых?
— Вздор! — отвечает за меня другой прохожий и останавливается. — Не городовых убивают, городовые калечат народ.
— Уже много убитых, — говорит другой.
Около нас собирается группа. Никто не слушает, что говорят, не расспрашивает; все уже все знают.
— Одних убитых восемьсот…
— Гораздо больше!
— Все войско перешло к народу…
— Преображенцы уже вчера перешли…
— Вздор-с! — строго говорит отставной капитан.
— Не вздор-с, а правда. Мне пер…
— Преображенцев тут нет…
— Нет, есть!
— Это только запасная рвань…
— Все равно преображенцы.
Капитан сердито пожимает плечами и уходит.
— Не любишь! — ехидно говорит юноша в форме телеграфиста.
Я иду дальше. Группа за мной растет.
Вечером вид улицы был как всегда.
В городе говорили о происшедшем, но как о незначительном. Кое- кто волновался, но никто еще не предполагал, что выстрел на Невском по своим последствиям был роковым.
Стадо без пастуха
Утром, когда я подошел к окну, улица была запружена унылой серой толпой. Я вышел на улицу. Это были запасные, вылезшие на свет Божий из своих угрюмых казарм. Небритые, неумытые, с заплывшими серыми лицами, в небрежно накинутых серых ветхих шинелях, в потертых серых папахах, они напоминали громадное стадо баранов, застигнутое непогодой в степи. Сбившись вплотную в одну кучу, прижавшись друг к другу, стадо стоит, и стоит неподвижно, пока буря не стихнет и чабан его не погонит дальше. Ясно было, что все эти темные, серые существа не понимали, что происходило, были сбиты с толку, растерялись, не знали, что такое приключилось. Беда ли стряслась над ними, или счастье улыбнулось? В глазах их был страх, безотчетный и тупой.
И, глядя на них, становилось больно и жутко. Живые это люди или кошмарные призраки?
Я пытался заговорить с одним, с другим — со многими. Смотрят на вас тупо, с опаскою, отмалчиваются или, если заговорят, отвечают нехотя, односложно, глухо, точно спросонья. Смотря не на тебя, а куда- то в пространство осовелым взглядом, от которого становится тоскливо на душе.
Вдали изредка доносятся выстрелы, то одиночные, то залп, и опять все смолкает. Тихо и на улице. Ни разговоров, ни шума экипажей не слышно. Кругом мертвая тишина.
— Где это стреляют?
Пожилой запасный мертвым взглядом окинул меня, что-то хотел сказать, тяжело вздохнул и отошел.
Вдали послышался точно звук швейной машины.
— Пулемет, — заметил раненый с рукой на перевязи.
— Барин! — глухим голосом спросил запасной. — А что нам за это будет?
— За что, братец?
Он не ответил.
— Вестимо, за что, — подхватил молодой новобранец, по повадкам из городских. — За бунт! — вызывающе крикнул он. Он запнулся на слове.
— Что ты, что ты, дурак, — испуганно сказал другой. — Перекрестись! Рази мы бунтуем? Мы ничего, наше дело сторона.
— Нечто бунтовать можно?
— Мы из деревни, не городские, — послышалось из толпы.
— Ладно, толкуйте.
— Мы только вышли посмотреть.
— По головке тоже не погладят!
— Дедушка, — задорно крикнул фабричный, — ведь сам знаешь, а спрашиваешь! По уставу вашему брату за бунт расстрел, — и рассмеялся.
— Эх вы, горе-воины, что носы повесили? Начальства испугались? Рази не видите, что наша взяла?
Я пошел по направлению к Кирочной, оттуда до Таврической и дошел до Суворовского проспекта. Все та же растерянная серая масса, все те же ошалелые, недоумевающие лица, все тот же немой вопрос: «Что нам за это будет?»
Проходит час за часом, а серое стадо стоит и стоит, все так же неподвижно. Хоть бы чабан разогнал это охваченное параличом стадо.
Автореволюция
К вечеру серая толпа рассасывается, и внешний вид улицы постепенно становится другим. Везде пестрые толпы народу, везде оживление и опять и опять толпы людей. Шум, гам, грохот автомобилей, грузовых моторов. Группы озабоченных, досель невиданных людей, не то солдат, не то рабочих, спешат во все стороны; на них высокие сапоги, кожаные куртки, котелки, форменные папахи. Почти у всех ружья и обоймы с патронами; они снуют повсюду, топчутся на месте, жестикулируют, что-то кричат, что-то ищут, зорко оглядываются. Идут и в одиночку, и по два, и по три, группами, целыми толпами. Останавливаются, постоят, молча маршируя, и вдруг без видимой причины бросаются вперед. Очевидно, «объекта», как говорил американец, пока не видно и они его ищут.
Вот по улице мечется какой-то бритый, восточного типа, холеный субъект; вооружен он с ног до головы; он кричит, машет саблей, направляя острие ее время от времени куда-то в пространство, — так изображают героев, ведущих людей в бой, на лубочных картинах. Он что-то кричит и отдает какие-то приказания. Выглядит он нелепо и отвратительно. На него никто не обращает внимания; никто над ним не смеется. Говорят, что в психиатрических больницах душевнобольные не обращают внимания на самые бессмысленные действия других больных — каждый из них настолько занят собственным бредом, что бреда другого не замечает.
Все чаще и чаще, а скоро и беспрерывно, развивая необычайную быстроту, гудя, грохоча, давая гудки, проносятся моторы, автомобили, платформы. Они переполнены вооруженными рабочими, солдатами, бабами, студентами. На крыльях автомобиля лежат на животе ухари-воины с ружьями на прицеле.
Толпа ревет «ура!».
Бабы машут платками, рабочие шапками, солдаты стреляют вверх.
Вот обыденным ходом приближается автомобиль; в нем господин и дама. Вооруженная толпа заграждает путь, автомобиль останавливается. Седоков вытаскивают, пролетарии в него садятся, и он при криках «ура!» мчится дальше. Еще автомобиль; в нем военный. Опять становятся стеною, но шофер увеличивает скорость, толпа дает дорогу, и он мчится дальше. Несколько выстрелов пускают вдогонку. Ранена ими женщина. Толпа ругает «этих офицеров, которые, катаясь в автомобилях на народные денежки, калечат народ». И опять, и опять моторы и платформы с солдатами, бабами, красными флагами. Все это грохочет, гудит, орет. Моторам, сдается, нет конца. Мостовая трещит, дома трясутся, «ура» гремит, ружья палят, а моторы все мчатся и мчатся.
Проезжает шагом разъезд каких-то странных всадников, конский состав самый разнообразный: тут и кровная лошадь под офицерским седлом, и извозчичья тощая кляча. Всадники больше из учащейся молодежи, кто в чем, но все при шпорах и саблях. Они на коней попали, видно, впервые. Сидеть не умеют, но вид гордый, победоносный. Задерганные, затормошенные лошади тропотят 48*, вскидывают голову. Всадники дергают поводьями, цепляются за луку, теряют стремя — оправляются и, как ни в чем не бывало, победоносно глядят на пешеходов.
Шагом едет пустая господская пролетка. Кавалерийский разъезд ее берет в плен, пешее революционное войско ее окружает. Они опрашивают кучера, заглядывают под фартук, под подушку, долго держат военный совет и наконец экипаж мирно отпускают. Струсивший было кучер, видя, что опасность миновала, неистово начинает ругаться.
Какой-то здоровенный прохожий, мирно смотревший на происходящее, срывается с места, подскакивает и ударяет кучера, тот его с плеча стегает кнутом.
Вооруженные подростки, почти дети, на углу раскладывают костер и, предварительно для безопасности от неприятеля расставив часовых, в живописных позах греются у огня.
Число вооруженных все увеличивается. Толпа уже завладела арсеналом, и теперь почти все с ружьями.
Чаще раздаются то тут, то там выстрелы. Стреляют и на самых улицах. Но в кого? Зачем? Никому не известно.