Воспоминания. От крепостного права до большевиков — страница 86 из 110

Печальный Врангель, дух изгнанья,

Витал над Крымскою землей. 63*

В ушах имя Врангеля звучало тогда повсюду, на улице, в трамваях — разве не чудо, что я, мать этого демона, уцелела? Каждую ночь я меняла мой ночлег, находила приют то у одних, то у других.

Мои доброжелатели заволновались. Некоторые предлагали мне переменить паспорт, другие переехать в окрестности. Одна организация предложила ежемесячно меня субсидировать из каких-то сумм Колчака, чтобы я оставила службу; два других больших учреждения в память Коки 64* также предложили свою помощь. Но в инвалиды записываться не хотелось, да и служба была моя единственная отрада, в ней я находила забвение от всех ужасов жизни. От денег я с признательностью отказалась, а воспользовалась предложением устроить меня в общежитие в окрестностях Петрограда, подальше от властей. «С глаз долой, из сердца вон», как, смеясь, говорили мне мои друзья.

Прописали меня там вдова Веронелли, художница. На службу надобно было ездить ежедневно чуть свет. Но, что бы мне ни предстояло, я бы все приняла, лишь бы мне избавиться от моих городских мучителей, да ведь и горничная отлично знала, кто я, и каждую минуту могла меня предать. А разве не счастье было избавиться от глумлений и унижений? Помню один из таких случаев. От отсутствия топлива зимой лопнули водопроводные трубы, мы должны были сами себе добывать воду, из соседнего дома тащить на третий этаж по грязной, примерзшей, скользкой лестнице. Красноармеец принес для горничной, еврей для еврейки, мне принести было некому. Попробовала было вежливо попросить один кувшин у еврейки. Она начала на меня кричать: «Вода моя, моя». Что поделать, взяла мое ведро, отправилась по воду. Изнемогая, обливаясь потом, несмотря на мороз, с трудом удерживая струившиеся по щекам слезы, я приплелась с моим ведром в кухню, где сидела вся компания. Увидя мой жалкий вид, они покатились со смеху, а девица задорно мне крикнула: «Что, бывшая барынька, тяжело! Ничего, потрудитесь, много на нашей шее-то понаездились!»

И вот теперь мне предстояла радость уйти от этих зверей. Поселившись в общежитии, я сразу почувствовала себя в раю. Рай, конечно, был своеобразный. Жила я там на четвертушке. Это была четвертая часть комнаты, как в пьесе Горького «На дне», отделенная ситцевыми занавесками. В каждой четвертушке стояла железная кровать с соломой вместо тюфяка, шкап, стол, два стула, умывальник на ножках и ведро. Две обитательницы на своей стороне имели окна, две — двери, мне досталась — без окна. Две жилицы были милые образованные девушки, а моя соседка, голова в голову, была истеричная старая дева, учительница. В былое время она частенько забегала ко мне, ходила передо мной на задних лапках, а теперь, когда я роняла впотьмах ложку или близко подвигала стул к ее занавеске, она кричала на меня, как на собаку: «Что ты себя ведешь как крымская ханша?! Крым еще не ваш!» — и т. д.

Но, по счастью, тут, в общежитии, были целые десятки приятных, образованных, душевных людей, как бы тени прошлого, чудом уцелевшие. Все очень известные фамилии, но, зная, что коммунисты распоясались, то, чтобы не подвести тех лиц, от наименований воздержусь. Одним словом, это был какой-то оазис в дьявольской совдепской пустыне.

Но мы жили настороже, с опаской. Ежедневно, чуть свет, во всякую непогоду я тащилась к трамваю, чтобы ехать на службу. Все чаще и чаще трамваи опаздывали или останавливались посреди дороги из- за отсутствия электрической тяги; тогда приходилось шлепать пешком. Все чаще и чаще стали поговаривать, что нам грозит быть выброшенными, комиссары уже посетили нас и собираются здание реквизировать. Боже! Неужели еще скитаться?

К счастью, на меня напало равнодушие, а не отчаяние. Буду ли я заточена в тюрьму или умру с голода, не все ли равно? Я уже ничего не ждала, плыла по течению и тупо доживала. И вдруг… в конце октября 1920 года, однажды, когда я уходила со службы, швейцар мне сказал: вас спрашивают. Смотрю — незнакомая девица, финка. Она просила меня выйти с ней на улицу, чтобы поговорить по очень важному делу. Мы вышли. Она сунула мне клочок бумаги со знакомым характерным почерком моей самой близкой приятельницы, жившей со дня революции в Финляндии. Она писала: «Ваш муж жив. Буду счастлива видеть вас у себя, умоляю, воспользуйтесь случаем, доверьтесь подателю записки вполне. О подробностях не беспокойтесь, все устроено» 65*.

На мой вопрос, когда ехать и куда, девица сказала, что завтра, без всякого багажа, одеться потеплее, надо будет ехать по морю на рыбачьей парусной лодке. Как ни труден мне казался путь — я согласилась.

Как всегда, в пять часов я направилась в мое дачное убежище, никому не сказала ни слова. Промаявшись ночь под обуревавшими меня мыслями, в семь утра была уже у трамвая, отправилась на службу. Так как у меня был отдельный служебный кабинет, я незаметно собрала все мои работы, положила на видное место. Чтобы не подвести мое служебное учреждение, ни в чем не повинное, я на самый вид положила прошение, что из-за переутомления прошу о двухмесячном отпуске, и с щемящим сердцем, ни с кем не простившись, покинула мой милый Аничковский дворец.

Трамваи по Невскому не ходили, и мне пришлось идти пешком на Тучкову набережную, где мне было назначено свидание. Меня угостили жидкой теплой кашицей и ржаным кофе с черным хлебом. Подкрепившись, двинулись с финкой на Балтийский вокзал. Куда после этого — она не говорит. День был субботний, на этот день была назначена дровяная повинность. Все трамвайные пути заняты платформами с дровами. Пришлось ждать два часа. Народу у трамваев скопилось множество, вагоны брали с боя. Не попав в несколько вагонов, мы, наконец, вцепились в один, вися почти в воздухе, пока не удалось протиснуться в вагон.

Финка, меня провожавшая до места отбытия, отвела меня в сторону, просила с ней не говорить, ни о чем не спрашивать, сообщила, что брат моей приятельницы тоже бежит. Этот господин уже раз за неудачный побег просидел несколько месяцев в тюрьме, очень трусит, а узнав, что и я еду, хотел сейчас же вернуться, с трудом его уговорили, просил меня не подавать вида, что с ним знакома, и предупреждает, что, если нагрянет опасность, он побежит, мне же советует бежать в противоположную сторону. Смерть от расстрела во имя сына, думалось мне, я приняла бы спокойно, — это был бы мученический венец для меня, но дать большевикам законный повод меня уничтожить как-то казалось мне зазорным. Положилась на волю Божью!

Подали теплушки; за износом вагонов на пригородных дорогах передвигаются только в теплушках. По случаю субботнего дня ехало по дачам много разного народу, много красноармейцев. На станции Мартышкино моя спутница потянула меня за локоть — пора выходить.

Уже смеркалось. Долго мы брели вразброд; мои спутники, видимо, во всякую критическую минуту готовы были бежать, но я бежать не могла. Когда мы дошли до спуска к морю, мы увидели какую-то фигуру, направлявшуюся прямо на нас. Сердце защемило, но финка, моя спутница, бросилась к нему, что-то пошептала и велела нам следовать за ним. Мы спускались молча к шоссе, по которому были разбросаны хатки, вдали слышался плеск моря, которое или погубит нас. или спасет.

Мы направились к одной из хат. Нас встретили хозяева — он русский, она финка. С большими предосторожностями нас впустили, и хозяева тут же бросились закрывать ставни, потом зажгли ночник. Нас просили громко не говорить, не выходить, так как мимо проходят патрули красноармейцев.

Мы попросили поесть. Дали все тот же вареный картофель и ржаной кофе с черным хлебом. Мы стали с нетерпением ждать рыбака. Наша финская спутница была в ажитации, все время о чем-то шепталась с хозяевами, спорила с ними по-фински. Вот уже и 11 часов вечера. Девица, очень огорченная, сообщает, что сегодня ехать нельзя: «Рыбак мертвецки пьян».

Что делать? Возвращаться обратно? Невозможно — только что отошел последний поезд. Вернуться завтра в Петроград, делать новую попытку побега, опять переживать пережитое казалось непосильным!.. Но выхода другого не было. Остались ночевать.

Мы с девицей улеглись на широкую подозрительного вида кровать, брат приятельницы тут же на полу, хозяева в кухне. Измученные и физически, и нравственно, мы заснули как мертвые. И вдруг у дверей послышались тяжелые шаги, голоса возбужденных хозяев — мне вспомнился матросский налет, мы вскочили как ошпаренные; слышно было, что что-то тащили, ступени лестниц скрипели, видимо, направлялись на чердак. Оставаться в неведении я больше не могла и бросилась к дверям, девица за мной, а спутник наш спал как убитый.

В полуоткрытую дверь мы увидели людей, которые тащили ящики и мешки на чердак. Ночью? В чем дело? Финка на мои вопросы только махала рукой, чтобы я молчала. Наконец, проводив людей, хозяева вернулись радостные и возбужденные и сообщили, что «дело сегодня вышло важное: двадцать пять бутылок спирту, табаку, много мешков муки привезли и заработок будет хороший, на заре придут и покупатели, товар уже запродан». Нас просили не шевелиться и не выходить.

Ясно — мы находились в гнезде контрабандистов. Не хватало еще этого! Попасться матери Главнокомандующего Белой армией в такой компании. Вот бы злорадствовали!

Промаялись остаток ночи. Чуть свет явились покупатели, то же шептание, препирательства, таскание кулей и ящиков. Я потребовала, чтобы мне ответили определенно, еду ли я сегодня, иначе я с первым же поездом вернусь в город. Финка поклялась, что в сумерки мы выедем. Пьяница заперт, и до вечера его не выпустят, чтобы не напился.

Мы должны были пуститься в путь с темнотой. Нас накормили черными макаронами и простоквашей, что было несколько получше совдеповского пойла. Прошел томительный день в унынии и молчании. В щелочку окна видели в течение дня несколько прошедших мимо красноармейских патрулей. Сердце екало, что скрывать.