— Ты начал пить?
Он не пытается лукавить, обмануть. Тем же спокойным голосом, с той же откровенностью, отвечает, не отводя глаз:
— Как бочка, господин… Чтобы двоились часовые, когда я возвращаюсь в Антонию… Чтобы не помнить своего имени…
— А твой сын? Как его зовут?
— Антиох, господин. Его мать была из Антиохии, это она дала ему имя. Он не помнит ее. Ему было двадцать месяцев, когда она уехала… Одна старая иудейка, Ревекка, заботится о нем, она его воспитала. Я захожу к нему в свободные дни.
Он не отводил своих глаз, но видел в ту минуту не меня, но своего сына. Я выждал и спросил:
— Флавий, у тебя никогда не было желания начать жизнь сначала?
В ответ в голосе галла послышалась тоска:
— Как, господин? Покинув армию, вернувшись в городок в диаблинтском краю? Мой сын не знает ни слова по-кельтски, впрочем, и на латыни. Выращивать лошадей в Кирене или Нумидии? Нет, господин… Знаешь, я не создан для гражданской службы.
Но не об этом я думал в ту минуту. Мне пришла в голосу абсурдная мысль, она не давала покоя со вчерашнего дня, прежде того, как я убедился, что Дубнакос и Флавий — одно лицо.
— Ты говоришь по-гречески, Флавий?
— Да, господин, лучше, чем на латыни.
— А по-арамейски?
— За пятнадцать лет, господин… Выучил в конце концов. Даже с арамейским справляюсь.
Я колебался: моя мысль представлялась мне абсурдной, даже опасной. В Капернауме мне нужен был надежный наблюдатель, не пьяница. Но Флавий смотрел на меня и ждал, и у меня не хватило смелости отнять у него надежду, которую я же в него вселил.
— Флавий, ты можешь поклясться, что не будешь больше напиваться как свинья?
— Можешь мне не верить, господин, но я больше не пью.
— С каких пор? Со вчерашнего вечера? С сегодняшнего утра?
— Почти девять месяцев, господин. Я мог бы сказать тебе, что из-за сына, ведь он становится взрослым и не должен стыдиться своего отца. Но я бы солгал. Сколько раз я хотел бросить пить ради Антиоха! Но не мог. Нет, господин, не из-за сына, из-за тебя. Когда я узнал имя нового прокуратора Иудеи, я представил себе, каким ты меня увидишь. Это было невыносимо…
Трудно передать, насколько это признание тронуло меня. Я положил руку на плечо Флавию и решил рискнуть довериться ему. Он посмотрел на меня и сдавленным голосом пробормотал:
— Клянусь тебе, господин! Ни капли больше! Чтоб мне никогда не ступить на остров блаженных, если я обманываю тебя!
Счастливый Флавий! В такой дали от своей страны и своего народа, несмотря на все несчастья, он сохранил веру в обещания друидов и верит еще в царство Аваллона. В сущности, он был тем человеком, в котором я нуждался в этой экзальтированной и мистической Иудее, четыре тысячи лет неутомимо ждущей царя, который все не приходил.
Месяц спустя, в сопровождении юного Антиоха и пожилой Ревекки, Флавий поселился в галилейском Капернауме, на берегу Тивериадского озера, по соседству с моим другом Иродом. Я назначил его командующим первой центурией — звание, которое он давно должен был получить, — с выплатой жалованья за предыдущие годы. Его задачей было сообщать мне обо всем, что происходило у старого Лиса.
Луций Аррий ничего не понял; я не знаю, что помешало мне объясниться с ним. Ведь я все больше проникался к Нигеру доверием и симпатией.
Все годы моего прокураторства не были временем праздности. Я работал много, очень много. Я старался. Вначале — потому что считал возможным осуществить то, что не удалось моим предшественникам. Но и потом, когда, наконец, понял тщетность своих усилий и больше не ощущал ни малейшего снисхождения к иудеям, я продолжал править Иудеей с тем же прилежанием — уже не для того, чтобы заслужить их любовь, но из уважения к воле Кесаря и из любви к Риму, который я здесь представлял. Я вставал с восходом солнца и ложился далеко за полночь. Каждый месяц я совершал объезд с инспекцией: часто он затягивался на целую неделю. Чаще всего я ездил из Кесарии в Иерусалим и обратно, хотя этот город по-прежнему казался мне враждебным. Наконец, раз в год я посещал Дамаск и Александрию, чтобы побеседовать с правителями Сирии и Египта.
Прокула страдала из-за моих вечных отлучек. Будучи поглощенным сразу тысячей дел, я находил способ испортить те редкие мгновения, которые мне удавалось провести в семье. Однако жена ни разу не позволила себе ни замечания, ни упрека. Если видела меня более усталым, более беспокойным, чем обычно, она исподволь расспрашивала меня и часто, чуткая и сообразительная, предлагала решение, к которому не могли привести меня ни моя мужская логика, ни дипломатическое чутье Аррия.
Я говорил уже, что Прокула была связана узами дружбы с супругой управляющего Ирода, Иоанной, женщиной старше нее. Иоанна была доброй и благонравной. Благодаря ей Прокула не так скучала. Они виделись часто. Однажды, вернувшись внезапно, я познакомился с женщиной, которую привела Иоанна и которую звали Мириам. Это очень распространенное иудейское имя. Она была уроженкой Иерусалима и вышла замуж за галилеянина Зеведея, богатого владельца рыбного промысла и многочисленных лодок на Тивериадском озере. Бесхитростная Прокула нашла ее забавной и милой. Что до меня, опыт сделал меня недоверчивым, и я заподозрил, что Мириам пришла, руководствуясь материнским честолюбием; у нее было двое сыновей, Иаков и Иоанн (тоже распространенное имя), будущее которых ее очень занимало. Особенно младшего, которому она оказывала заметное предпочтение. Она часами докучала нам рассказами о добродетелях своего сына, превозносила его дар к языкам, утверждала, что он великолепно говорит по-гречески и даже сочиняет стихи в духе Пиндара. С преувеличением, свойственным матерям, ослепленным гордостью, она твердила, что ее мальчики далеко пойдут. Когда она поведала мне, что Иакову шестнадцать, а Иоанну, которого она предпочитала называть на греческий манер Иоаннисом, — пятнадцать, я положил конец ее хвалам: посоветовал не отпускать их от себя до тех пор, пока у них не появится борода. То, что Мириам, набожная иудейка, видела будущее своей страны под покровительством Рима, меня успокоило; я посчитал ее достаточно проницательной и честолюбивой, чтобы не ошибиться лагерем…
Я все еще слышу, как она твердит:
— Почетные места, господин! Почетные места, одно слева, другое справа от тебя — вот чего заслуживают мои сыновья!
Я остерегся бы предложить ей место возле себя, справа или слева.
Так Прокула коротала время и, безмятежная, хранила свою любовь ко мне невредимой, уверенная в моей любви, несмотря на то, что мы редко бывали вместе. Но кого я вовсе оставлял без внимания, так это своих детей.
После посещения Ирода я запретил Понтии входить в мой кабинет или приемную залу, невзирая на печальные последствия такого решения. Она покорилась. Немного времени спустя я вдруг обнаружил, что моя дочь выросла, а я даже не увидел, как это произошло. Понтия всегда была моей любимицей. Если я забывал о ней, моей старшей, то что можно сказать о ее братьях? Авлу было всего четыре, и его мир ограничивался юбками матери. Я для него был существом посторонним, немного подозрительным, и мое отсутствие было ему безразлично. Но Каю было семь; я помнил, какое обожание я испытывал в этом возрасте к моему отцу, и понимал, что лишаю моего сына чего-то очень важного. Я должен был первым посадить его в седло; мне надлежало преподать ему основы фехтования. Но когда бы я нашел для этого время? Будь Флавий в Кесарии, я возложил бы эту заботу на него; в его отсутствие я положился на добрую волю Нигера.
Луций Аррий в свои тридцать пять, посвятив свою жизнь армии, отказался от мысли завести семью. В своей безбрачной жизни он находил утешение в том, что всякий может получить за деньги, но тяжко переживал то, что лишен радостей отцовства. Эту невостребованную нежность он перенес на Кая. Он взял на себя труд обучить его верховой езде, выбрав ему поначалу молодую арабскую кобылу, которую он сам намеревался объездить. У Нигера был дар объезжать самых трудных лошадей, а породистая Уриель, несмотря на свой норов, оказалась самым послушным из животных. До того, что я без колебаний разрешил сесть на нее и Понтии.
Если Луций Аррий был нужен мне вне службы, я всегда мог быть уверен, что найду его в обществе Кая. Я и не думал огорчаться из-за привязанности, которая возникла между моими сыном и помощником. У меня не было на это времени. У меня не было времени даже заметить, что я занимаю в сердце Кая лишь второе место. Но самое большое отцовское счастье, какому можно было лишь завидовать выпало на долю моего галльского центуриона. Аккуратно, каждый триместр, Флавий покидал Капернаум и приезжал ко мне с устным докладом. Антиох часто сопровождал его. В эти дни я отпускал Нигера: он уводил детей кататься верхом или купаться на берег моря.
VI
В первые месяцы Флавию нечего было сообщить мне по поводу событий в Галилее. Жители Капернаума приняли его спокойнее, чем я мог ожидать. Правда, этому во многом способствовали деньги, до которых я не был жаден. Я боялся — настолько религиозные запреты иудеев казались мне строгими, чрезмерными и неоспоримыми, — как бы то, что он язычник, не стало непреодолимым барьером между ним и галилеянами; но Флавия это не смущало. Соседи охотно прощали ему оплошности и фантазии, которые они принимали за неведение прямодушного иностранца, «боящегося Бога», как говорят иудеи. Флавий ловко вошел к ним в доверие, давая раввину Капернаума, под предлогом срочных реставрационных работ в синагоге, очень большие суммы.
— Знаешь, господин, они меня постыдно обокрали! Поскольку это твои деньги, я должен сказать, что они постыдно обокрали тебя! Они выжали из меня в три раза больше, чем нужно!
Флавий позволил себя облапошить, сделав вид, что ничего не понимает, и этому наивному простофиле была обеспечена всеобщая симпатия. Многократно и безропотно он протягивал руку к кошельку. Щедрые взносы позволили ему избежать остракизма, неминуемой жертвой которого мог стать любой другой римский офицер. Между тем, делая щедрые дары за мой счет, галл поддерживал множество связей, которые мог осудить всякий набожный иудей, но в которых раввин не торопился его упрекать.