Едва занялся день, как по плитам двора раздался стук конских копыт. Я увидел в окно, как Флавий соскакивает с седла, бросается к лестнице, расталкивая часовых. Он вошел, забыв известить о себе, но мне тоже было не до того.
— Мой сын, господин! Как он?
Потное лицо галла было запачкано пылью, смешанной со слезами. Я улыбнулся, счастливый, что могу сообщить хорошую новость:
— Хорошо, Флавий! Очень хорошо. Врач говорит, что он вне опасности. Видел бы ты лицо этого старого олуха Агата! Он ничего не понимает!
Флавий закрыл глаза. Он запыхался, быстро поднявшись по лестнице.
— Дружище Флавий, этот грек всего лишь самодовольный осел! Несмотря на все его заключения, твой Антиох вчера почувствовал себя лучше и нынче вполне здоров.
Стоит ли рассказывать центуриону о страшных минутах, которые предшествовали тому, что врач, этот бездарный педант, высокопарно назвал «спасительным кризисом»?
Дрогнувшим голосом Флавий спросил:
— В котором часу это было, господин? Это очень важно для меня!
— В седьмом.
Флавий восторженно улыбнулся и воскликнул:
— Спасибо, ох, спасибо, господин!
Но не ко мне он обращался. Он плакал и будто говорил с каким-то невидимым собеседником… Я видел, как сквозь слезы его некрасивое лицо светилось, подобно радуге во время ливня.
Потом Флавий рассказал мне, что с ним приключилось, и я долго был озадачен его рассказом.
Флавий скакал галопом, пригнувшись к шее арабского жеребца, лучшего из моих конюшен, которого мы бережем для срочных поездок в Дамаск. Он ничего не видел и не слышал, лишившись в одночасье осторожности воина, обретенной за годы военных походов.
Центурион видел перед собой лишь сведенное судорогой лицо сына и слышал лишь его неустанный стон: «Папа, папа!» В душе Флавия оставалось место лишь для любви и отчаяния. Именно они гнали вперед всадника, увлеченного последней блеснувшей ему надеждой. Из рассказа Ревекки кельт Дубнакос, в которого вновь превратился римский центурион Флавий, уловил самое важное слово, которое прозвучало для него как букцинумы перед атакой: Галилеянин. Он вновь увидел ясное лицо Иисуса бар Иосифа и его взгляд, устремленный на него. Еще он увидел раввина Иаира, такого же несчастного, каким был Флавий в эту ночь, и Девору, которая сначала умерла, а вышла из дома совершенно живая. Флавий хотел верить, что Иисус бар Иосиф сможет сделать для сына Антиоха то же, что для дочери Иаира. Он хотел верить, что Ревекка права и что Учитель, друг Левия, Мириам, Симона и сыновей Зеведея, — не плотник из Назарета, но знаменитый Христос, Спаситель народов. И кто знает, может быть, он тот Младенец, появление которого прежде предрекли друиды и которому галлы поклонялись в лесу карнутов, в отныне покинутом неметоне Девы, его Матери.
Но ведь и я слышал рассказ Ревекки. Я размышлял, как тот невероятный случай мог свести на нет меры предосторожности осмотрительного правителя. Я даже на секунду представил себе Галилеянина. Но, как бы несведущ я ни был в иудейской религии, я чувствовал, что Иисус бар Иосиф не мог быть их Мессией. И об этом Флавий должен был знать не хуже меня. Во всех донесениях его и Аррия подчеркивался национальный, воинственный, грозный характер того, кого поджидали племена Иуды. Он должен был быть человеком священной силы, умным и опасным. Поскольку я воплощал Рим и знал его мощь, я был убежден, что царь Израиля не сможет прогнать Волчицу из Иерусалима, но я знал, что их столкновение будет страшным.
Старый Ирод тоже отлично это понял; он, осмелившийся умертвить невинных младенцев, чтобы обезопасить себя от восстановления законной династии, ибо Христос должен был произойти из рода Давида, связью с которым род Ирода не мог похвастать.
Итак, все то, что я узнал о человеке из Назарета, не позволяло мне представить его себе в роли воинственного князя, завоевателя. «Блаженны кроткие!» Ни Ироду, ни Риму нечего было бояться человека, проповедующего подобное учение.
Галилеянин не мог быть Мессией иудеев. Я был доволен, что ожидаемое ими пришествие таким образом откладывалось в долгий ящик. И жалел об этом, поскольку меня вполне бы устроил миролюбивый Мессия…
Но Флавий этим пренебрег.
Он утверждал, что ему внятно пригрезился голос, сообщивший, что Галилеянин — Христос и Младенец, тот Младенец, о котором друиды возвещали, что он будет воплощением Всевышнего Бога, Владыки Жизни и Смерти.
Мне нечего было сказать в ответ на рассуждения Флавия. Чтобы их понять, нужно быть кельтом или иудеем…
Центурион потратил всего десять часов, чтобы покрыть расстояние, которое отделяло Кесарию от Капернаума, это — подвиг, если принять в расчет дневную жару и опасность ночного путешествия.
Я спросил Флавия, почему он искал Иисуса бар Иосифа именно в Галилее, ведь тот часто проповедовал за ее пределами: в Иудее, Самарии, Финикии. Почему он поехал прямо в Капернаум? Флавий настойчиво твердил про «внутренний голос». Не знаю, в чем тут дело, но судьба распорядилась, чтобы его произвольный выбор оказался верным. Галилеянина не было в городе; по своему обыкновению, он бродил среди холмов, но в тот вечер должен был вернуться.
Перед тем как увидеть его, Флавия охватила робость, которая вообще-то была ему несвойственна. Обратиться к сыну Иосифа для него было так же немыслимо, как требовать аудиенции у Тиберия Кесаря в его дворце на Капри… «Младенец», «воплощение Господа Бога»… Разве сам Верховный Друид, святой избранник Священной Коллегии галлов и Бретани, был столь чист и свят, чтобы приблизиться к Нему? Дубнакос вспомнил древние кельтские суеверия. Вдруг, переживая свое ужасное недостойноство, он совершит несказанное святотатство и вызовет гром, молнию и гнев Неба? Вдруг, обратившись к Иисусу, он приведет в негодование иудеев, презирающих этих неверных, вослед которым они плюют?
Чтобы набраться смелости, Флавий припоминал случаи, когда Иисус бар Иосиф пренебрег нетерпимыми обычаями своего народа: не принял ли он в число своих учеников мытаря Левия и не приветил ли Мириам в тот вечер, когда, дрожа и рыдая, она бросилась к его ногам и поведала о жизни, которую вела? Но ведь ни Мириам, ни Левий не были неверными!
Флавий вспомнил Иаира и деньги — мои, которые я дал на перестройку его синагоги. Рассчитывая на благодарность, он отправился поведать о своих несчастьях раввину и попросил его замолвить перед Учителем слово за него и Антиоха. Иаир согласился.
Спрятавшись за деревом, центурион слышал, как Иаир говорил о его деле:
— Он достоин того, чтобы ты дал ему то, чего он просит, Учитель. Конечно, это — неверный, но он любит наш народ. Это он дал нам денег на работы в синагоге.
Иисус бар Иосиф покачал головой, но, вместо того чтобы посмотреть на Иаира, огляделся окрест, словно ища кого-то. Стоя за платаном, Флавий ощутил, что Учитель ищет именно его, и никого другого, и ему показалось, что Иисус увидел его, хотя это было почти невозможно. И вдруг Флавия охватил жуткий стыд. Короткая речь Иаира, любезная и безразличная, мучительно отзывалась в ушах Флавия, и он знал почему: ничто из того, что говорил раввин, не было правдой. Нет, Флавий не любил иудейский народ; на самом деле он был ему безразличен. Деньги, которыми он так щедро распорядился, были не его. Со времени поселения в Капернауме все его поступки были рассчитаны, взвешены, устремлены к одной цели: осведомительству. Эта ложь все замарала, все испортила, даже его дружбу с Левием, даже любовь к Мириам; ничто не было бескорыстно и искренне. Лжец, лицемер — вот кем он был, и он не имел никакого права просить чьей-либо помощи. Каким бы прискорбным ни было это признание, оно усугублялось странной уверенностью: Флавий был убежден, что Галилеянин знал все с самого начала и что он не поддался на обман ни на секунду. Галилеянин знал, почему центурион считал себя недостойным появиться перед ним; не по той причине, на которую сослался Иаир, не потому, что Флавий был неверным, но потому, что был лжецом.
Однако в тот день, когда они встретились впервые, он бросил на него такой взгляд… Тот взгляд напомнил ему взгляд Эпонины, горячо любимой матери, давно умершей в разлуке с сыном. И теперь Флавий знал, откуда это сходство. В глазах Галилеянина были те же снисходительность и грусть, любовь и разочарование, которые он угадывал в материнском взгляде, когда маленьким мальчиком делал какую-нибудь глупость.
Тогда, с возгласом огорченного ребенка, Флавий вышел из своего укрытия и простерся у ног Иисуса бар Иосифа. Он уже не знал, что говорил; это был поток слов и слез, который доставил ему невероятное облегчение:
— Господи, мой сын прикован к постели, парализованный. Он страдает. Он так страдает! Я знаю, что не имею права приближаться к тебе, ибо я этого не достоин. Я не заслуживаю, чтобы ты вошел под кров мой. Но… я всего лишь офицер, и если приказываю своим солдатам сделать что-либо, они делают это. Это правда, я не заслуживаю, чтобы ты вошел под кров мой. Но скажи только слово, одно слово! И я уверен, что мой сын выздоровеет!
Иисус бар Иосиф молча смотрел на Флавия.
— Знаешь, он будто знал обо мне все, — продолжал свой рассказ Флавий, — с моего рождения и до смерти. И пока он смотрел на меня, я вновь увидел прожитую жизнь, и все то, что сделал; даже то, о чем давно забыл. Были добрые дела, были и такие, которые я предпочел бы никогда не делать. Я повторил, очень тихо: «Нет, Господи, я не достоин». И вдруг ощутил, что все, что было грязного и неприличного в моем прошлом, исчезло, словно этого никогда и не было. И он возложил руку на мою голову. А потом повернулся к иудеям, которые обступали его и которые наблюдали за сценой с изумлением и негодованием: неверный осмелился прикоснуться к Равви! И объявил: «Истинно говорю вам, во всем Израиле я не встретил никого, чья вера была бы столь сильной, как у этого человека. Итак, обещаю вам, что многие придут с востока и запада и возлягут на пиру с Авраамом, Исааком и Иаковом в Царстве Небесном; а сыны царства извержены будут во тьму внешнюю, туда, где будет плач и скрежет зубов!»