Воспоминания Понтия Пилата — страница 21 из 51

Я распорядился подать вино с мятным вкусом, которое люблю и которое Нигер пьет с удовольствием. Но ни он, ни я не прикоснулись к нашим наполненным кубкам. Над городом, обыкновенно таким шумным, висела давящая тишина. И я боялся, заговорив, ее нарушить.

Аррий взял свой кубок и всматривался в вино, будто надеясь найти в его глубинах ответ на свои вопросы. Он нашел там только переливающиеся отсветы, отбрасываемые канделябрами, вокруг которых порхали первые ночные мотыльки. При малейшем дуновении ветра крылышки несчастных насекомых внезапно вспыхивали и они падали, кружась, в огонь. Я наблюдал за ними и в их смертельном танце замечал некоторое сходство с человеческой судьбой…

Вдруг, неподалеку от Антонии, долгий женский стон пронзил тишину. Должно быть, вдова или мать оплакивала труп одного из этих помешанных. Я прошептал:

— Почему?

Нигер осушил свой кубок одним залпом, слишком быстро. Он явно хотел напиться. Я бы охотно последовал его примеру, если бы это было совместимо с достоинством моего звания, поскольку мне хотелось впасть в чудовищное, благотворное равнодушие. Луций Аррий не ответил; выпив, он вновь принялся теребить свое кольцо. Впрочем, что он мог ответить? Мы оба уже преодолели тот возраст, когда на каждый вопрос хочется получить точный ответ.

Вдали крикнула женщина, затем снова и снова. Ее крик усиливался и звучал на очень высокой ноте, потом внезапно обрывался и тотчас же снова возникал и набирал силу. Нигер провел рукой по лбу и что-то по-иудейски пробормотал.

— Что ты сказал?

— Ничего, господин. Изречение из их священных текстов, которое пришло мне на ум: «Голос слышен на холме; Рахиль плачет о детях своих и не хочет утешиться, ибо их нет».

Мы погрузились в наши думы. Еврейка не переставая кричала; ее стенания вызвали к жизни другие женские голоса, и все они вместе составили нестерпимый вой погребального хора. А может, незнакомка причитала одна, и это была игра моего воображения… Да, для меня настало время вновь обрести лагерные привычки, хотя бы для того, чтобы не волноваться при виде крови.

Но и Флавий, более закаленный, чем я, был мертвенно-бледным, когда мы вернулись в Антонию. Я слышал, как он тихо сказал:

— И сверх того, это были галилеяне.

Аррий по-прежнему задумчиво продолжал вертеть вокруг пальца кольцо римского всадника:

— Господин, у меня есть кое-какой опыт в этих делах, поверь мне, это было хорошо подготовлено… Когда никто за этим не стоит, не бывает так, как сегодня.

Он прав, но узнаем ли мы когда-нибудь, что произошло на самом деле? Легионеры, стоявшие на посту на площади Храма, по крайней мере те, кто уцелел в этой вспышке ярости и ненависти, так ничего и не поняли. Кажется, все началось с группы паломников, пришедших из Галилеи и нагруженных ягнятами и козлятами, которых они принесли для ритуального жертвоприношения. Люди самого кроткого вида неожиданно обезумели, взывая к Ягве и издавая враждебные возгласы по отношению к Риму, в намерении освободить от римлян Израиль. Тогда явились другие люди, вооруженные до зубов, и ринулись на наших солдат. Пролилась кровь, и толпу охватила истерия… Наши люди были изрублены на куски… Давясь, толпа бросилась на штурм Антонии.

Мы устремились на площадь верхом, нанося удары во все стороны. Для того чтобы прорваться сквозь взбунтовавшуюся чернь, требуется больше мужества, чем для того, чтобы во весь опор ринуться на неприятельское войско. Рядом со мной упал выбитый из седла декурион. Останки брошенных на растерзание зверям в цирке выглядят лучше, чем трупы наших легионеров, когда мы смогли их подобрать.

Ужас. В момент, когда разум колеблется и уступает место ярости, жажде убийства, убивают уже не из чувства долга, но из животной потребности убивать; каждый удар, который наносят, доставляет дикое наслаждение… Даже в тяжелейшие минуты военных походов в Германии я не знал такой беспощадности. Я уже не знал ни зачем бью, ни кого убиваю. Я больше не был человеком.

Чтобы покончить с мятежом, нам потребовалось время, много времени. Нигер прав, кто-то стоял за этим покушением, присматриваясь к нашей реакции, нашим ошибкам, нашим силам и уязвимым местам. Аррий произнес имя:

— Исус бар Абба.

Конечно! Кто, если не зилот, мог быть зачинщиком всего этого? Я подумал, что это безумие похоже на него: глупое, жестокое, слепое, стремительное. Вопреки всем нашим усилиям, всем нашим поискам, ни один римлянин, за те пять лет, пока этот разбойник свирепствует, не видел его лица; ни один, кто пожил достаточно, чтобы знать приметы бар Аббы…

Где он скрывался в те часы? У какого-нибудь старейшины? Не исключено… Кроме Иосифа из Аримафеи и старого Никодима, которые, прячась от народа, иногда приходили проведать меня в Кесарию, старейшины ненавидели нас достаточно сильно, чтобы укрыть убийцу. Исус может быть спрятан в любом из домов этого города, замкнувшегося в своих тайнах, своей гордости и ненависти. Той заразительной ненависти, которая только что превратила меня в палача… Я топтал детей, упавших под копыта коня; в ослеплении я пронзал тела, не разбираясь, кому они принадлежат, мужчинам или женщинам, молодым или старикам, невинным или виноватым.

Рим не хотел развязывать насилия. Я не хотел этих зверств. Единственный Исус бар Абба был ответствен за эту кровь, этих погибших, эти слезы. Но в тот вечер во всем Иерусалиме его приветствовали как героя, тогда как имя Кая Понтия стало синонимом убийцы. И я был один… Мои руки, когда я слез с коня, были обагрены кровью. Я не хотел, чтобы Прокула и дети видели — меня таким. Я должен был оставить их в Кесарии. Подумать только, я был счастлив вдыхать воздух сражения!

Сто пятьдесят погибших — таков был итог пасхального мятежа; мы недосчитались тридцати трех солдат, бесславно павших в этой стычке. Что значили эти сто пятьдесят жертв, среди которых, конечно, было больше невиновных, по сравнению с теми бойнями, что развязывал Вар?..

Но я знал, что отныне в глазах этого народа мое имя покрыто несмываемым позором. А ведь даже Публий Квинтилий, насадивший в Иудее леса из крестов, не вызывал такой ненависти. Я не должен был принимать, это близко к сердцу. Вар, рассказывая о своем прокураторстве, не задумываясь говорил о казнях, пытках и истязаниях, которым подвергались люди по его приказу. Рим — мог ли я о том не знать? — был построен на крови. Почему-то я с ужасом думал о том, что Империя вынуждена добиваться признания с помощью насилия. Но разве римский мир, блага цивилизации не оправдывали его? «Ты, римлянин, рожден, чтобы подчинять народы и диктовать свои законы вселенной». Тогда почему же начинал я сомневаться в миссии Рима?

Почему? Мог ли я найти ответ? Мог ли постичь наконец истину, которая все ускользала от меня?

Несколько дней спустя случилось несчастье, которое повергло в печаль Иерусалим, и я увидел в том возможность искупления, надежду на примирение с народом — я по-прежнему не понимал, что такое Восток.

Сторонники Ирода презирали иудеев и их обычаи, но испытывали чрезмерное пристрастие к архитектуре и строительству. Современный Храм обязан своим великолепием отцу Антипы, и строительные работы в этой стране ведутся беспрестанно. Римское присутствие не положило предела этому помешательству на камне, которое было одной из причин, укрепивших меня в намерении возвести акведук. Живя такой страстью к строительству, могла ли Иудея отказаться от подарка в виде одного из тех грандиозных инженерных сооружений, какие только мы, римляне, способны возводить? Бесчисленные стройки, выраставшие на площадях и улицах Иерусалима, убеждали меня в обратном.

Жара этой весной наступила преждевременно, частенько случались сильнейшие грозы. Речки размывали берега, потоки дождя с шумом неслись по отлогим улицам старого города. Ветхие дома бедных и густонаселенных кварталов, подмытые водой, обрушились, не причинив никому вреда, поскольку у жителей было время спастись. Вновь засиявшее солнце высушило землю и принялось стирать следы наводнений. Рабочие хлопотали, устраняя серьезные повреждения. Старинная башня Силоам, соседствовавшая с одноименной купальней, о водах которой говорили, будто иногда они закипают, пострадала больше всего; теперь в ней были трещины шириной с ладонь, и около двадцати каменщиков заделывали их. Силоам — многолюдное место. Сюда стекаются барышники, предлагающие покупателям скотину, странники, входящие и выходящие из города, отвратительный сброд калек, слепых и прокаженных: всех убогих Иудеи и Трансиордании. Иудеи верили, что, закипев, вода в купальне непременно исцелит того, кому первым удастся в нее окунуться.

Повреждения башни оказались много серьезнее, чем это представлялось на первый взгляд; вероятно, потоки воды просочились под фундамент, довершив расхождение старых швов. И она обрушилась в один миг, похоронив под своими обломками и каменщиков, которые укрепляли ее, и прохожих, которые имели несчастье оказаться рядом.

Едва Флавий известил меня об этом происшествии, я послал людей разбирать завалы, чтобы высвободить оставшихся в живых.

Внезапное обрушение башни образовало в городском пейзаже неприятную пустоту. Обвал произошел вскоре после утренней зари, около шести часов. Жара усиливалась, майское солнце на белом камне крепостных стен слепило глаза. От развалин начал подниматься сладковатый запах крови и раздавленных тел, над ними кружили тучи мух и слепней.

Звание римского прокуратора запрещало мне закрывать лицо полой тоги, чтобы не задыхаться от трупных испарений, и я завидовал работавшим на развалинах легионерам, которые повязали на лица платки. Каждое их четкое движение поднимало облака пыли, проникавшей в легкие и вызывавшей кашель. Но ни насекомые, ни пыль, ни запах не отпугивали зевак. То были любопытные, пришедшие насладиться чужим несчастьем; любители острых ощущений, у которых не было иного развлечения, столь дорогого римской толпе — цирка и арен; близкие тех, кто не вернулся ко времени домой, с ужасом ожидавшие обнаружить под обломками башни своих близких. Последних легко было отличить, поскольку страх сдавил им глотки и они хранили молчание.