Воспоминания Понтия Пилата — страница 23 из 51

Я дышу на пальцы, без особого успеха пытаясь их согреть. У этого времени есть только одно преимущество: оно ограничивает передвижения. Я могу не опасаться именно теперь получить приказ, подписанный августейшей рукой Кая Кесаря и предлагающий мне уйти навсегда.

Да, накануне январских ид над Кесарией шел снег, начинался четвертый год моего прокураторства. В окно я с удивлением увидел входящее в порт судно. По его мачтам и носовой части было легко признать один из наших боевых кораблей, хотя судоходные пути были закрыты с ноября…

Капитан попросил позволения встретиться со мной; его звали Гней Лелий Азиатик: это имя показалось мне знакомым, но я не мог вспомнить, где его слышал.

Я ожидал встретить человека более молодого, если только эти морщины, — ибо его волосы едва начали серебриться у висков, — не результат воздействия солнца или воздуха открытого моря. Судно «Roma Victrix» из Мизены покинуло Италию в ноябрьские календы и провело в море более двух месяцев.

— Полагаю, поездка по морю не была легкой, Гней Лелий! У тебя есть что-то для меня?

— Обычная почта, прокуратор, прости, что я ее задержал. Нас застигла буря около Крита. Я был вынужден спустить парус и идти по течению… Неделя дрейфа! Когда все стихло, мы подходили к Карфагену. Худший поход в моей жизни! Я потерял месяц.

Я бегло просматривал конверты, которые Лелий положил мне на стол: административные циркуляры, отчет о последних совещаниях в Сенате, назначение, которого я ждал, заместителя Нигеру… «Roma Victrix» едва не пошел ко дну ради нескольких обычных писем, не содержавших ничего важного и срочного. Но флотская дисциплина требует, чтобы последнее судно, доставляющее официальную корреспонденцию, отбывало в ноябрьские календы, а другое открывало судоходные пути, покидая Мизены в начале февраля.

Я пристально смотрел на Лелия. Может, он все-таки намерен что-то сказать мне? Или, как и я, вовремя не может проститься?

Он бросал вокруг беспокойные взгляды, словно желая удостовериться, что мы действительно одни; наконец, поколебавшись, достал еще одно письмо, скрепленное простой печатью, которая была мне знакома: это была печать Проба, дяди Прокулы. Но к чему были все эти предосторожности, если речь шла просто о личной почте? Не дав мне ни о чем себя спросить, Лелий, торопливо пробормотав учтивое приветствие, отступил к портьере, явно намереваясь бежать без оглядки.

Видя страх человека, мужественно противоборствовавшего стихии, я понял, во что превратился Рим в мое отсутствие. И осознал, что ничто, даже священная дружба, не может устоять перед страхом. Пока я размышлял, как сообщить обо всем Прокуле, я тоже начал метаться. Храбрость заразительна, но, увы, гораздо менее, чем трусость.

У меня сохранилось то письмо Проба:

«От Гнея Валерия Проба
прокуратору Иудеи, Каю Понтию Пилату,
дражайшему племяннику, привет!

Доверяю это письмо не императорской почте, но Гнею Лелию Азиатику, сыну лучшего из моих друзей, утрата которого вызывает у меня самую сильную скорбь. Я часто говорил тебе о Квинтии Лелии и привязанности, которую он к нам испытывал. Смею надеяться, что воспоминание об этой более чем братской дружбе будет порукой, что ты прочтешь это письмо.

Думаю, тебе известно, что состояние Элия выросло настолько, что римлянин не смог бы этого вынести; в Городе сформировалась партия, жаждущая уничтожить его, прежде чем Сеян, доведя до предела свою безбожную наглость, открыто станет претендовать на наследование Тиберию Кесарю.

Освободившись недавно от своей должности в Германии, Марк Анний Рустик, мой зять, супруг нашей горячо любимой Валерии, доказывая мне, что я не обманулся, считая его достойным своей дочери, примкнул к заговорщикам. Раб выдал всех.

Тебе хорошо известно, как разбогател Элий…

В час, когда я пишу тебе, прежде чем тиран успел их к этому обязать, Марк Анний и все его друзья предали себя смерти. Валерия любила его; она не захотела его пережить. Она была нашим последним ребенком. Для Антонии это горе непереносимо. Признаюсь, мне самому жизнь становится в тягость. Мне, старому слуге божественного Августа, тяжко видеть Рим в руках Сеяна. Ты поймешь, зачем я спешу узнать, прав ли Платон, приписывая человеку бессмертную душу…

Может быть, радость увидеть всех вас: тебя, Прокулу, маленькую Понтию и маленького Авла, должна была нас удержать. Но я надеюсь, что вы останетесь в Иудее на долгие годы, и у нас нет терпения вас дожидаться.

Боги в конце концов устанут от Элия, и ты вернешься в Рим. Но, пока ожидание длится, хорошо бы, чтобы Сеян забыл, что наша дорогая Клавдия Прокула является родственницей некоторым из тех, кто желал его смерти.

Антония и я вверяем тебе, Кай, Прокулу, как вверили тебе ее десять лет назад, когда Тиберий Кесарь пожелал сделать ее твоей женой. Заботься о ней, защищай ее, пусть она будет тебе дорога!;

Главное, старайся, чтобы ничто не привлекало к тебе внимания Элия, пока он будет править делами Государства. Речь идет о вашей жизни. Это единственный полезный совет, который может дать тебе твой старый дядя.

Будь здоров!»

Я перечел письмо трижды, безуспешно пытаясь поверить в то, что Антонии и Проба больше нет. Я попытался припомнить лица Рустика и Валерии. Я встречал их лишь однажды, в день моей свадьбы, накануне их отъезда в Колонию Агриппину. Я припомнил эту пару, уже не слишком молодую, удрученную неизлечимым бесплодием. Валерия показалась мне невыразительной и бесчувственной; Марк производил впечатление одного из тех смелых, но без блеска, офицеров, которые составляют лучшую часть легионов. Я не мог представить их замешанными в заговоре и нашедшими такой трагический конец. Как обманчива внешность…

Письмо Проба имело очень серьезное последствие: я приложил столько усилий, чтобы утешить Прокулу в ее трауре, что вскоре она забеременела. С того времени в делах прокураторства я всегда стремился быть решительным, но скромным.

Я внимательно слушал Тита Цецилия Лукана. Он приехал в прошлом месяце, получив назначение на должность Нигера, и вскоре я обнаружил у моего нового трибуна большие достоинства. Лукану было двадцать пять, и он был полон того юношеского энтузиазма, какой я слишком рано утратил после Тевтобурга. Он шесть лет был в походах и прекрасно проявил себя в операциях по подавлению вооруженного восстания во Фризии.

Лукан — патриций до мозга костей; он представлял младшую ветвь Цецилиев и ни на минуту не забывал об этом. Он был умен, скор на решения, и Восток еще не наложил на его ум свой болезненный след.

Несмотря на учтивость и уважение, которые он мне выказывал, я догадывался, что Лукан был неприятно удивлен, обнаружив, что прокуратор и его покойный трибун не смогли навести порядок в стране. Я понимал, что Тит Цецилий был не из тех, кто задается ненужными вопросами. И именно такой помощник был мне нужен. Вспоминая о своих походах во Фризии, он без всякого волнения говорил о деревнях, которые сжег, и населении, которое вырезал. Хотя он был еще так молод, ему довелось пресечь немало человеческих жизней, но это не мешало ему спать.

Он развернул перед нами карту, которую явно отлично изучил. Уже два месяца он вставал до рассвета и весь день колесил по дорогам с одной или двумя когортами. Наши с Нигером легионеры отвыкли от подобного режима; Флавий рассказывал мне, что втихаря они клянут нового трибуна, но стараются и виду не подавать, что недовольны. Лукан вновь ввел бичевание для нерадивых и добился превосходного результата: его единодушно ненавидели, но подчинялись беспрекословно. Правда, я видел, что удерживаемые в ежовых рукавицах, изнуренные и наказываемые за пустяки люди стали нервными и раздражительными, при случае вымещая свои невзгоды на более слабых. Порочный круг страха и насилия…

Я не решался вмешаться. Как прокуратор, стоящий на страже интересов Рима, я не мог не признать, что действия Тита Цецилия во всем соответствуют римским представлениям о добродетели. Уверен, что мой отец оценил бы его высоко. И все же как частному лицу этот человек был мне неприятен. Сознавая свою к нему несправедливость, свидетельствующую о слабости характера, я предпочитал молча закрывать глаза на то, что мне не нравилось без видимой причины. Восток вынудил меня осознать один мой недостаток, который я не в силах был изжить: трусость. Колеблясь и сомневаясь, я все чаще не мог различить истинное и ложное, справедливое и несправедливое, хорошее и плохое, а потому дошел до того, что стал перекладывать решения на плечи других. В чем в чем, а в этом никто не смог бы упрекнуть Лукана…

— Это очень просто, господин.

В глазах Лукана все просто. Это наше римское величие позволяет все упрощать, желая разрешить жизненные трудности доводами рассудка. Сколько еще он продержится в своем простодушии среди безумия, царящего у иудеев? Или, может, мы выработаем в себе противоядие от миазмов Востока?

Хоть он и раздражал меня, я не мог отрицать убедительность и простоту предложенного Луканом плана. Может быть, это и есть та ловушка, благодаря которой мы сможем покончить с Исусом бар Аббой и его бандой. И я досадую на себя, бешусь, что мне, который уже столько месяцев охотится за зилотом, не пришла в голову эта идея.

Но стоило ли мне рисковать и соглашаться на ту роль, которую молодой трибун мне отвел? По тому, как он смотрел на меня, я понял, что от моего решения зависит, как он станет впредь ко мне относиться. Что думал обо мне этот честолюбец? Что я трушу?

Он был прав: я трусил. Со мной это случалось и в прошлом, но никогда не мешало исполнять свой долг. Я не мог позволить кому-то другому свести мои счеты с бар Аббой; отомстить ему — была моя забота. В минуту сомнений я смотрел на длинный розоватый шрам на моем левом предплечье, оставленный кинжалом…

Я принял предложение трибуна, и он не мог скрыть досаду, ведь мое решение существенно умаляло его роль в задуманной операции.