Воспоминания Понтия Пилата — страница 38 из 51

Будь здоров!

Тиберий Клавдий Кесарь.

Клавдий облачен в пурпур… Это была самая неожиданная новость, самая невероятная и счастливая!..

Наподобие заговорщиков мартовских ид, которые «действовали, как мужчины, и рассуждали, как дети», убийцы Калигулы взялись за дело, не затрудняясь вопросом, как они распорядятся его телом. Оказавшись перед трупом, они вдруг поняли, что должны найти ему преемника. Так, случайно, они обнаружили Клавдия, укрывшегося в углу своей любимой библиотеки с прижатым к груди томиком с описанием погребальных обрядов первобытной Этрурии. Мой несчастный кузен считал себя обреченным на такой же трагический конец, как и его племянник. Вместо этого, почувствовав невероятное облегчение, обнаружив отпрыска императорской крови, преторианцы окружили и громко приветствовали его.

Мне не пришлось заботиться о нашем обратном путешествии. Префект в Лугдуне получил на этот счет исчерпывающие указания и мог поздравить себя с тем, что в период моего изгнания был добр ко мне. Он даже предоставил в мое распоряжение собственный экипаж, отряд сопровождения и одолжил внушительную сумму золотом. Я принял все и горячо поблагодарил.

Спустя три недели мы прибыли в Рим.

Как и обещал, Клавдий возвратил мне мое состояние, увеличив земли, принадлежавшие к императорским владениям, которые Кай за четыре года значительно расширил. Годы изгнания и тревог Клавдий компенсировал десятью миллионами сестерциев. Наконец, прежде даже, чем я высказал пожелание, Тит Цецилий был отозван из Иудеи. Он возвратил нам нашу дочь, а также нашего старого доброго Флавия.

Вечером в день их возвращения, стоя на террасе моего дома в Авентине и впервые за долгие годы созерцая лежащий у моих ног Город, я вообразил, будто еще могу быть счастлив.

С тех пор миновало три года, и теперь я знаю, что это не так, ибо у меня по-прежнему нет ответов на вопросы, которые всю жизнь мучают меня. Мне не хватает того же, чем обделено все человечество. «Человек не нашел лекарства от смерти», — сказал Софокл. Как могу я быть счастлив?

XI

Этим вечером Понтия надела новую тунику. Впрочем, это была даже не туника, но, как она объяснила с обычной женской снисходительностью, три одеяния, соединенных вместе и различных по цвету, которые в совокупности производили потрясающий эффект. Дочь казалась облаченной в пламя. На ней было массивное золотое колье, которое я подарил ей на двадцатилетие. Оно принадлежало моей бабушке, и я боялся, что эта несоразмерная драгоценность более не отвечает новейшим критериям моды.

Я заметил, что взгляды мужчин, восхищенных ее несравненной красотой, были прикованы к ней в течение всего вечера. Лишь один не смотрел в ее сторону — это был Тит Цецилий.

Сразу же после нашего возвращения из Иудеи я был удивлен той холодностью, которую проявлял мой зять по отношению к Понтии. Теперь больше не удивляюсь, ведь Флавий все мне рассказал. Она не хотела, чтобы мы с матерью были в курсе несчастья, обрушившегося на союз, которого она так желала и который считала благословленным любовью.

К чему подобная скрытность в отношении собственных родителей? Из гордости? целомудрия? стыда? Из боязни сделать нам больно, раскрыв, как мало мы проявляли к ней внимания?

Но как же я не смог понять? Как не догадался с самого начала? Как оказалось возможным, чтобы Лукан в течение шести лет служил под моим началом и я ничего не подозревал? Теперь, когда я знаю все, я отдаю себе отчет в том инстинктивном, неконтролируемом отвращении, которое испытывал по отношению к нему…

Я признаю, что первые попытки объясниться со стороны Флавия оставляли меня в недоумении, настолько они были невнятными и запутанными. Полунамеками, как напуганная весталка — ибо галлы редко придерживаются своих нравственных правил — он решился на шокирующие откровения, и я наконец уразумел, что Лукан предпочитал женщинам мужчин. Право, поначалу я не нашел, в чем мог бы его упрекнуть. Ведь утверждают, что божественный Кесарь… Я даже отпустил знаменитую шутку относительно Гая Юлия: «Муж всех жен и жена всех мужей», — но Флавий, покраснев, прервал меня: Лукан любит не мужчин, но мальчиков, совсем юных мальчиков. И если бы это было все!

Тит Цецилий получал удовольствие, нанося им побои, и Флавий, внезапно осмелев, не утаил от меня ни одной детали, из коих иные были особенно несносны. Я вспомнил, что некоторое время после замужества обнаружил на руках и плечах Понтии многочисленные кровоподтеки и синяки. На мои расспросы она отвечала, что упала с лошади… Ужас и отвращение охватили меня.

Понизив голос, я спросил у Флавия:

— Моя дочь! Неужели он осмелился поднять руку на мою дочь?

Галл опустил голову и вздохнул:

— Теперь уже реже, господин… С тех пор как вы оказались в Риме, он не решается бить ее, как прежде…

Два часа я выслушивал перечень жестоких обид, которые Цецилий наносил Понтии: это был отчет о мучениях, изобретаемых человеком, который находит удовольствие только мучая других. А также унижениях. С того момента, как моя дочь стала женственнее, утратив свою подростковую угловатость, она перестала привлекать своего развратного супруга, предпочитавшего водить к себе эфеба, который в течение ночи или недели удовлетворял все его желания.

Из какого ложного чувства гордости она скрывала от нас то, что с ней происходило? Не могу поверить, что ее девичья любовь выдержала столь долгий срок подобных истязаний. Что могла она испытывать к Лукану, кроме ненависти и презрения?

Я обратил свой гнев и свое негодование на Флавия: почему он не поставил меня в известность? Сделав уклончивый жест, он сослался на обещание, данное Понтии. Если он и нарушил его сегодня, то лишь потому, что дивится странным переменам в отношении Лукана к Понтии. Теперь он притворяется таким ласковым, каким никогда не был, и эта благосклонность пугает моего галла больше, чем вопли и приступы ярости.

* * *

Я поговорил с Понтией. Едва поняв, о чем пойдет речь, она побледнела, и ее маленькая рука, отягощенная перстнями и массивными браслетами, легла на мою:

— Отец, я тебя умоляю, не вмешивайся в это!

Из объяснений, прерываемых слезами, я понял, что она испытывала по отношению к «бедному Титу» горестное сострадание, которого он не заслуживал. Она не отрицала, что он бил ее и изменял ей. Но на следующий день после самых тяжких оскорблений Лукан всегда возвращался с полными слез глазами. И Понтия безотказно его прощала.

Я не мог позволить себе по отношению к зятю подобную снисходительность. Я откровенно подтвердил мое желание разорвать этот брак, на который я не должен был соглашаться. Протесты дочери не могли ничего изменить. Я не думал, что мне будет трудно получить согласие Лукана, хотя развод и лишит его наследства, которое однажды отойдет к Понтии. Она будет богатой. Ей будет принадлежать все состояние Понтиев, а также имения Валерия Проба и Марка Антония Рустика, которые достались нам, когда Клавдий облачился в пурпур. Поистине, такое наследство может ввести в искушение многих…

Что же я мог сказать ему? Сколько раз на протяжении своей жизни я задавал себе подобные вопросы, слишком поздно взвешивая прискорбные последствия собственных ошибок и неловких поступков.

Я мог отказаться покинуть прекрасный дом Цецилиев близ Марсова поля, если моя дочь не пойдет вместе со мной. Я должен был настоять, чтобы она позвала женщин упаковать ее одежды и драгоценности и тут же последовала за мной. Я намеревался, не допуская пререканий, набросить ей на плечи плащ и заставить ее уйти вместе со мной, ничего не забрав, не возвращаясь к прошлому, и прежде всего не давая никаких объяснений Титу.

Но ничего этого я не сделал. Беспомощный и удрученный, я смотрел, как дочь беззвучно рыдает и слезы смывают румяна с ее щек. Я мог бы описать ее платье, голубое, как небо в то октябрьское утро, в которое она переоделась, с золототканым рантом. Я вновь вижу галльский браслет — головы дерущихся овнов, — который охватывал ее левое запястье. Овнов, ибо под этим знаком Понтия пришла в мир.

Я не смог оградить моего последнего ребенка. Я был убежден, что Лукан, узнав, что его разоблачили, не станет защищаться. Но я забыл о спокойном высокомерии моего бывшего трибуна и презрении, которое он умел изображать на своем красивом холодном лице.

Он выслушал меня, не перебивая, но с насмешливым видом. Когда я закончил, холодная усмешка пробежала по его губам, потом он тяжко вздохнул, словно давая мне понять, как же я ему надоел:

— Дорогой Кай Понтий, мне трудно взять в толк, в чем ты меня обвиняешь! Что я люблю на афинский манер? Не будь ханжой! Хочешь, чтобы я назвал тебе имена тех, кто разделяет мои наклонности? Нет? Ты прав: придется зачитывать длинный список римских сенаторов и всадников! Или ты хочешь упрекнуть меня в том, что в порыве страсти, которая охватывала меня по отношению к твоей дочери, моей возлюбленной супруге, мне доводилось вести себя грубо? Это правда, но ведь женщины, которые околачиваются близ наших лагерей, мало расположены к ласкам и нежностям, а именно их я чаще всего посещал до женитьбы.

И под таким предлогом ты рассчитываешь заставить меня согласиться на развод? Сознаешь ли ты абсурдность своих притязаний? Понимаешь ли, в каком мире живешь? Даже если этот несчастный рогоносец Клавдий будет настолько глуп, что поддержит тебя, ты станешь посмешищем всего города! Конечно, Пилат, ты никогда не боялся выглядеть смешным. Я вспоминаю, как некогда в Иудее видел тому свидетельство. Еще до прибытия в Кесарию меня предупредили относительно того, что в Палатине называли твоими «странностями». Утверждали даже, что от того, с чем ты столкнулся в Тевтобурге, ты повредился в рассудке. Ты не единственный: посмотри на своего галла! Одним дураком больше! Но, думаю, что он-то был таким и до Германии: он кельт.

Видишь ли, Пилат, если в тебе еще осталось немного здравого римского смысла, ты не пойдешь разыскивать Клавдия и не станешь никому ничего говорить из того, что сказал мне. Хочешь знать, почему ты будешь помалкивать? Ты помнишь, я в этом уверен, того человека, которого называли Галилеянином и которого ты прикончил, отправив на крест. Ты был так несчастен в тот день, дорогой Пилат. Мне даже хочется спросить себя, чт