вшимся от давнего недуга. Я знаю, что думает об этом Прокула, и делаю вид, что вижу в этом проявление женского легковерия. Но разве я могу скрыть правду от самого себя? Моя совесть и так не дает мне покоя, и нет смысла отягчать ее лишними укорами, мыслью о том, что я обязан этой милостью тому… Вот и я, в свою очередь, начинаю бредить. Восток отравляет своими миазмами самые здравомыслящие головы!
Итак, раны на моем теле затянулись, но сердце по-прежнему было полно тоски и ужаса. Я считал для себя бесчестьем оставаться в живых, когда столько лучших и более достойных людей не были даже погребены, став добычей диких зверей. Флавий лучше меня принимал нашу счастливую долю. Но случалось, что во время партии в кости или между двумя кубками галльского вина он, неожиданно задумавшись, останавливался и тихо говорил, устремив вдаль серые глаза:
— Знаешь, трибун, я спрашиваю себя, не лучше ли мне оставить армию.
Это было лишь благое пожелание, мы оба это знали: Флавий еще не достиг возраста, при котором можно получить отставку, да ему и незачем было ее требовать. Достаточно было видеть, с каким энтузиазмом он занимался подготовкой новобранцев, чтобы понять, что лагерь стал его жизнью. Одним февральским вечером, в то время когда дни становятся длиннее, Флавий зашел ко мне:
— Трибун, я хочу попросить тебя об одном одолжении.
Я кивнул, не говоря ни слова. В чем мог бы я отказать человеку, который спас мне жизнь, вытащив меня из груды трупов в Тевтобурге и целыми неделями выхаживая меня, утешая и таская на закорках, ибо я был так слаб, что силы очень быстро оставляли меня?
— Послушай, трибун, ты знаком с Зенобией…
Да, я знал Зенобию — сирийку, флейтистку и проститутку. Ночь за ночью, месяц за месяцем она согревала ложе не только Грецина, но и некоторых других офицеров, хотя влюбленный Марк — как можно влюбиться в такую женщину? — упорно это отрицал… Что до меня, то я не поддавался чарам этой женщины с тяжелыми чертами и обвислыми веками, любившей намазываться дешевым розовым маслом и воплощавшей в моих глазах саму вульгарность. Ну и что с того? Я сделал знак Флавию, чтобы он продолжал.
— Я хочу жениться на ней, трибун. Мы любим друг друга. Но, знаешь, она не переносит здешнего климата. Снег, холод, все серое… Трибун, как ты думаешь, я добьюсь перевода? Смог бы ты поддержать мое прошение? В Антиохию, Дамаск или Кесарию…
Я согласился. Мог ли я поступить иначе? Это было несложно для меня, достаточно было сообщить отцу, что именно Флавию он обязан тем, что у него все еще есть сын. И только при расставании я понял удивительную вещь: несмотря на все то, что нас разделяло, Флавий был мне другом.
— Знаешь, трибун, я напишу тебе, — сказал он, уезжая.
Я был уверен, что он не исполнит своего обещания. Одна мысль о могучей руке Флавия, сжимающей перо, была забавной сама по себе. Усилия, которые ему следовало приложить, чтобы начеркать на своей корявой латыни несколько слов, должны были быстро сломить его решимость. Я не удивился, что так и не получил ни одного известия от галльского центуриона.
Флавий уехал. Пребывание в Аргенторане стало для меня невыносимым. После поражения Вара вся наша стратегия по отношению к Арминию выражалась одним словом: ждать.
В мае отец добился для меня должности в Иллирии, климат которой, по его словам, должен был способствовать моему скорейшему полному выздоровлению. На самом деле ему не терпелось поскорее приблизить меня к Риму, к почестям, к Кесарю. Он стремился — не признаваясь в этом самому себе — оградить меня от опасностей и приблизить к себе. Тем летом я уехал в Рим, потом в Кампанью. Там я нашел Кая Старшего. Я не узнал его.
Он постарел. Прежние бодрость и сила исчезли. Волосы поседели, голос сел, и долгие приступы кашля сотрясали его исхудавшее тело. Однажды утром, когда мы прогуливались по саду, с ним случились приступы удушья, и он стал харкать кровью. Внезапно я понял, что мой отец умирает, и, вопреки летней жаре, леденящий холод сковал мое сердце.
Три последующих года я провел в разъездах между Иллирией и Римом. С каждым приездом я находил Кая Старшего еще более ослабевшим, хотя он и пытался скрыть от меня серьезность своей болезни. Деметрий, плача, рассказал мне, что отец, когда объявляли о моем приезде, накладывал на щеки искусственный румянец, чтобы скрыть от меня свою болезненную бледность.
Доживая последние дни, отец больше всего беспокоился о моем будущем. Конечно, Понтии были богаты, но наши сундуки с сестерциями значили немного по сравнению с вотчинами сенаторов или некоторых семей римских всадников.
Он мечтал о добром союзе с дочерью какого-нибудь сенатора. Он настаивал также, чтобы я, едва истекут пять лет службы, покинул армию и начал административную карьеру в канцеляриях Палатина.
Когда я морщился от подобной перспективы, он улыбался странной улыбкой, которая на короткое мгновение делала его таким, каким он был прежде.
— Как ты молод, Кай! Знаешь ли ты хоть что-то о работе, которая совершается во мраке дворца? Ты думаешь, я упустил там свое время? Что я перестал быть солдатом, сняв военную форму?
Нет, я вовсе так не думал, хотя и пребывал тогда в неведении относительно карьеры отца…
Кай Старший цеплялся за жизнь не только ради меня, но еще по одной причине: в надежде видеть Тиберия преемником Августа. Это была его цель, и он делал все, что мог, ради того, чтобы она осуществилась.
Однако я сомневался, что отцу суждено пережить Кесаря.
Август отпраздновал свою семидесятую годовщину, и его здоровье казалось непоколебимым… Наконец, чувствуя, что слабеет, отец представил меня Тиберию. Он обращался с ним с почтительной непринужденностью, которой мне так и не довелось достичь ни с кем из представителей правящего Дома. Манеры же самого Тиберия приводили меня в оцепенение.
Мой отец был высоким. Клавдий Тиберий Нерон был выше него, но эта дурная манера ходить — он сильно сутулился — делала его облик неприятным, хотя утверждали, что в юности он был красив. Черты его волевого лица расплылись, волосы начали выпадать. Тем не менее лицо его неизменно поражало — из-за глаз, огромных, пристальных, изучающих. Когда я лучше узнал божественного Тиберия, я, конечно, понял, что этот странный взгляд объясняется чрезвычайной слабостью зрения. И все же, — может быть, потому что там, в Германии, в легионе ходил слух, будто Тиберий способен видеть в темноте, — я никогда не мог отделаться от мысли, что он способен проникать в тайны сердец так же легко, как и в тайны ночи.
Да, обращение Тиберия приводило меня в оцепенение, и я никогда не испытывал к нему ничего иного, кроме священного и почтительного страха. Что было бы, если бы я, как и отец, был уверен в дружбе и поддержке Кесаря? Если бы вместо страха испытывал к нему привязанность? Сегодня я знаю наверное, что был отмечен Тиберием, даже любим — настолько, насколько он был вообще способен любить; заслужить такое расположение Тиберия было нелегко… Но тогда я этого не сознавал. Только теперь, когда он умер, его сменил Калигула и обрек меня на изгнание, я понял эту очевидную вещь: Тиберий уважал меня, любил и покровительствовал мне. Но разве все сложилось бы иначе, если бы я знал тогда, что Тиберий меня поддерживает? Будь я уверен в поддержке кесаря, как бы я поступил, когда незнакомый голос бросил мне с угрозой:
— Если освободишь его, ты больше не друг кесарю!
Может, я посмеялся бы над этим несчастным, который осмелился указывать прокуратору Иудеи… Но в тот момент у меня и в мыслях не было, что кесарь покровительствует мне всей своей властью, всей своей силой.
Отец посвятил свои последние дни тому, чтобы познакомить меня с миром, о существовании которого я до того времени и не подозревал.
Я был еще молод; в жизни я не знал ничего, кроме лагерей и войны. С его подачи я с трудом освоил другой вид противостояния — государственную службу, которую уже много лет возле Тиберия нес мой отец.
Тиберий и Кай Старший сделали из меня человека теневой власти, я стал агентом-осведомителем Тиберия, или, как говорят иные, шпионом.
В августе 768 года Кесарь Август заболел, и смерть унесла его, без страданий, в два дня. Один за другим все члены Сената и всадники проследовали в Палатин. Все, кто имел отношение к Риму, толкались у входа во дворец, опасаясь запоздать с выражением соболезнования, знаками почтения и поздравлениями. Их подобострастные ужимки вызывали отвращение у Тиберия.
Отец таял на глазах. Воля к жизни, державшая его, покуда пурпурная мантия не перешла к Тиберию, иссякла, когда его друг достиг высшей власти и я был ему рекомендован. Вскоре он уже не вставал; его рвало кровью, но все эти устрашающие знаки оставляли его спокойным: цель была достигнута — Тиберий стал императором.
Кай Старший умер в октябрьские календы, в час, когда над Римом садится солнце, купая Город в свете, о котором я с такой ностальгией вспоминаю среди туманов Вьенны. Я был рядом с ним. В момент, когда сияние закатного солнца было особенно сильным, отец поднял руку и, указывая на несравнимое ни с чем великолепие семи холмов, прошептал:
— Посмотри, Кай! Рим…
И, произнеся имя своей самой большой любви, потерял сознание.
Ребенком — я чуть не потерял отца. Солдатом — едва не опередил его в могиле. Однако ничто не могло подготовить меня к этой потере и такой печали. В тот далекий октябрьский вечер я стал взрослым: больше некому было меня защищать и заботиться обо мне. Я был совершенно свободен, но эта свобода показалась мне слишком горькой.
Через день после похорон Тиберий вызвал меня и приказал отправиться к галлам.
В отличие от Августа, плохого стратега, в старости ставшего еще и трусливым, Тиберий был великим императором. Он не смирился с потерей Германии, где некогда стяжал столько лавров. Вот почему он отправил на Рейн лучшего полководца, своего племянника Германика. Однако при этом Тиберий не доверял сыну Друза.
Германик ни на мгновение не заблуждался относительно роли, которую я при нем выполнял; он знал, какие услуги мой отец оказал его дяде… Но что он мог сказать? Я был трибуном-ангустиклавом и намеревался сделать карьеру в армии. Самое главное, — я был одним из выживших в Тевтобурге, то есть человеком, который мог снабдить его сведениями и об этой стране, и об Арминии. Мое присутствие на Рейне само по себе, таким образом, не было подозрительным. И тем не менее ни Германик, ни Агриппина, его жена, с самого начала нисколько не обманывались на мой счет.