(Закладка происходила 5 ноября 1916 г. В этот день царица писала государю: «Закладка церкви Ани прошла хорошо, наш Друг был там и милый епископ Исидор, епископ Мелхиседек и наш батюшка и т. д. были там… Только что видела нашего Друга – скажи ему по-хорошему привет. Он был очень весел после обеда в Трапезе, но не пьян». (Письма. Т. II, стр. 229–230).
Меня так поразила тогда нарисованная о. Васильевым картина, что я забыл спросить, кто именно рассказывал ему о происходившем в квартире Вырубовой. Но и виденного самим о. Васильевым при закладке приюта было достаточно, чтобы навести ужас на всякого, кто еще не потерял смысла и разума. Самые заядлые злые враги царской власти не смогли бы найти более верного средства, чтобы уронить престиж, дискредитировать положение царской семьи, так открыто, всенародно выраженное царицей и ее дочерьми в столь неудачной, лучше сказать – в отвратительной и опасной форме – преклонение перед презренным, ненавистным для России «старцем». Что видели даже слепые, то было скрыто от глаз царской семьи.
Quem vult perdere dementat (Кого Бог хочет погубить. Он сперва лишает разума).
В конце января вернулся из Севастополя в Ставку оправившийся после тяжкой болезни ген. Алексеев. Генерал Гурко уехал из Ставки.
Прошло больше месяца, как Ставка жила без Верховного. Из Царского, из Петрограда прилетали всё новые, неутешительные вести.
1 января был выслан в свое имение Грушевку в Херсонской губернии великий князь Николай Михайлович, как беспокойный. Это было знаменательней, чем отставка Кауфмана и высылка княгини Васильчиковой.
В связи с этим в Ставке усиленно заговорили о высказанном императрицей решении взять управление государством в свои руки, так как государь «слабоволен и легко поддается влияниям». Диктаторство царицы никому не улыбалось. Потом пришла новая весть. Несговорчивый председатель Совета Министров А.Ф. Трепов поставил перед царем ребром вопрос: я или Протопопов. И был уволен. Его место занял князь Н.Д. Голицын, человек чрезвычайно мягкий и честный, но совершенно не подготовленный к тому делу, которое ему вручалось: добрый русский барин, но не государственного ума человек. Кн. Н.Д. Голицын служил губернатором в Архангельске, потом в Калуге и, наконец, в Твери, откуда был назначен сенатором. Теперь он состоял председателем Комитета императрицы помощи раненым и увечным воинам и был очень близок к ней. Протопопов подал мысль царице назначить Голицына председателем Совета Министров, рассчитывая воспользоваться его безволием и забрать управление в свои руки.
Императрица, которая в данное время была увлечена внушенной ей тем же Протопоповым мыслью – взять на себя крест Екатерины Великой и искоренить крамолу, ухватилась за предложение сделать председателем Совета Министров кроткого, во всем ей покорного человека. И Голицын получил назначение. Двоюродная сестра кн. Голицына, очень дружная с ним Е.И. Мосолова рассказывала мне, что, сознавая полную свою неподготовленность к работе в таком масштабе, кн. Голицын упорно отказывался от назначения. Императрица потребовала его согласия, и он, не смогши устоять, согласился. Самые близкие его родственники, весьма любившие его за многие чудные качества его сердца, ужаснулись такому назначению и открыто высказывались, что добра от этого не выйдет, так как милый князь совершенно негоден для навязанного ему поста.
Под влиянием всех переживаний атмосфера в Ставке всё более сгущалась. В отношении государя в Ставке всё заметнее нарастало особое чувство – не то недовольства им, не то обиды за него. Усилились критика его действий, некоторое отчуждение от него. Кончался второй месяц, как он уехал из Ставки. Ставка должна была бы соскучиться без своего Верховного, а, между тем, создалось такое настроение, точно чины Ставки отдыхают от переживаний, которые будились пребыванием среди них государя и его действиями. И когда в половине февраля стало известно, что 23 февраля государь возвращается в Ставку, чины Ставки, особенно старшие совсем не обрадовались, – приходилось слышать:
– Чего едет? Сидел бы лучше там! Так спокойно было, когда его тут не было.
Узнав, что государь 23 февраля прибывает в Ставку, я решил через день после его приезда уехать на фронт и там задержаться насколько возможно дольше. Моя поездка к тому же вызывалась необходимостью. Уже в это время шли усиленные приготовления армии к наступлению, которое должно было начаться ранним летом и быть решающим. Предупрежденный об этом, я должен был оживить и усилить работу духовенства на фронте. Не имея возможности объехать все части и переговорить с каждым священником, я решил на каждом фронте созвать съезд духовенства с непременным участием в нем всех дивизионных благочинных и представителей от духовенства госпиталей, санитарных поездов, запасных батальонов и пр.
Съезды должны были собраться: 1) на Северном фронте 26 февраля в г. Пскове; 2) на Западном – 8 марта в г. Минске; 3) на Юго-Западном – 17 марта в г. Бердичеве и 4) на Румынском – 26 марта в г. Кишиневе. Тут, сообща с духовенством, я должен был пересмотреть нашу прошлую работу, выяснить настроение войск, их духовные нужды и запросы и, соответственно этому, определить задачи и план нашей работы в ближайшее время. Участники съездов должны были затем ознакомить с принятыми решениями и указаниями прочих, не участвовавших на съездах, священников. Ген. Алексеев, которому я доложил о своих намерениях, одобрил мой план и, с своей стороны, сделал некоторые распоряжения для беспрепятственного осуществления его.
23 февраля, в четверг, в 3 часа дня государь прибыл в Ставку. На вокзале обычная встреча. Как и прежде, государь ласков и приветлив. Но в наружном его виде произошла значительная перемена. Он постарел, осунулся. Стало больше седых волос, больше морщин – лицо как-то сморщилось, точно подсохло. С ним приехали министр двора и прежние лица свиты.
Вечером, как и прежде, я был приглашен к высочайшему обеду. По одну сторону меня сидел адм. Нилов, по другую – проф. Федоров. Старик Фредерикс занимал свое обычное место, против государя, и запивал обед вином. Дома жена и дочь, опасаясь за его здоровье, лишали его этого удовольствия. В Ставке никто не стеснял его. В конце обеда он приказал лакею подать ему фрукты. Лакей поднес на тарелке грушу.
– Это яблоко или груша? – спросил гр. Фредерикс, глядя в упор на лакея.
– Слышите! – обратился ко мне адм. Нилов. – Дожить до такого состояния, что не уметь отличить яблоко от груши… И это министр двора, первый советник государя!.. Хорош советник?..
Когда пили кофе, я обратился к проф. Федорову:
– Я хочу задать вам, Сергей Петрович, один щекотливый вопрос. Если найдете почему-либо неудобным ответить на него, скажите прямо.
– Пожалуйста! – сказал Федоров.
– Вы, Сергей Петрович, знаете, что в вашей придворной семье я являюсь почти случайным гостем. То вы уезжаете в Царское Село, а я остаюсь здесь, то я уезжаю либо на фронт, либо в Петроград, когда вы находитесь в Ставке. Я чаще вдали от вас, чем с вами. И, однако, я начинаю задыхаться в вашей атмосфере – фальши с одной стороны, безумия – с другой. Мне страшно становится, когда я вижу, как люди с закрытыми глазами несутся к пропасти, оставаясь наружно спокойными и жизнерадостными. Но вы всегда в этой среде. Вот я и не могу понять: как это вы – человек широко образованный с прогрессивными взглядами, умный и чуткий, можете мириться со всем происходящим, как вы уживаетесь с этой средой? Еще раз повторяю: если почему-либо неудобно вам ответить на мой вопрос, – пожалуйста, не отвечайте.
– Почему же не ответить? – спокойно сказал Федоров, – Не вы первый задаете мне такой вопрос. В Москве мои знакомые часто задавали его. Я коротко отвечу вам. Я – врач: лечу Алексея Николаевича, прекрасно знаю его организм, он привык ко мне, – я не имею права его оставить. Вы, может быть, думаете, что мне выгодно оставаться тут. Совсем нет! В Петрограде я зарабатывал 40 тысяч рублей в год; тут я получаю крохи. По долгу врача, а не из-за выгоды я живу здесь. Относительно же всего происходящего… Оно меня не касается… Помочь делу я бессилен…
После обеда я доложил государю о своем намерении созвать съезды духовенства в Пскове, Минске, Бердичеве и Кишиневе и о цели этих съездов. Государь отнесся с большим сочувствием к моему желанию расшевелить духовенство для усиленной работы и разрешил мне выехать из Ставки в Псков в субботу 25 февраля.
25 февраля за завтраком я в последний раз видел своего государя.
После приезда государя в Ставке начали усиленно говорить о готовящихся каких-то серьезных мерах, в связи с работой Думы. Поговаривали о роспуске Думы, об усилении административных строгостей и пр. Предполагая, что подобные разговоры идут и на фронте, и что в Пскове меня начнут осаждать разными вопросами и расспросами, насколько можно придавать значение таким разговорам, я перед своим отъездом старался узнать у ген. Войекова, проф. Федорова и других лиц свиты: не готовится ли в государственном управлении что-либо серьезное и неожиданное. Они уверяли меня, что все разговоры не имеют решительно никакого основания. И я, успокоенный ими, вечером 25 февраля выехал из Ставки в Псков через ст. Дно.
Поезд прибыл в Псков с огромным опозданием, около 9 час. веч. 26 февраля. С вокзала я проехал прямо на собрание военного духовенства и тотчас открыл заседание. На собрании присутствовало до 60 военных священников – большинство из них военные благочинные – и несколько ктиторов военных церквей.
Прежде всего, я поставил вопрос о настроении фронта. Ответ получился совершенно успокоительный: настроение твердое; дух войск хороший; утомления не заметно; пропаганда не достигает своей цели. Одно лишь беспокоит фронт – это слухи о роспуске Думы. Не дай Бог, Думу распустят, тогда нельзя поручиться, что не произойдет волнений. Когда я категорически заявил, что слухи о предстоящем роспуске Думы ни на чем не основаны, некоторые священники перекрестились, облегченно вздохнув: «Слава Богу!»