– Какого Алешку? – спрашивает удивленный Граве.
– Алешку – тваво министра, говорят тебе, – продолжает тот же голос.
– Нет здесь никакого Алешки, – вспылил Граве.
– Ну, ты мотри-потише, а не то не будет ни тебя, ни тваво Алешки. Поди скажи ему: Григорий Ефимович вас спрашивает… – Граве только теперь узнал голос Распутина.
Через несколько дней после первого нашего разговора, Пильц снова зашел ко мне. Теперь он сообщил мне, что после значительных усилий ему удалось убедить и ген. Воейкова, и ген. Алексеева взяться за петроградских дельцов, евреев «Митьку» Рубинштейна, Мануса и Ко, которые через Распутина устраивают разные разорительные для армии сделки и даже выведывают военные тайны. Ген. Алексеев поручил ведение дела состоявшему при штабе Северного фронта генералу Батюшину. Пильц надеялся, что Батюшину удастся документально установить виновность не только Рубинштейна и Мануса, но и Распутина.
Будучи уверен, что это дело, касавшееся главным образом Северного фронта, вызовет большие разговоры именно на этом фронте, я 1 марта направился через Псков в корпуса, расположенные в Двинском районе. Посещение этих корпусов представлялось особенно благовременным потому, что через несколько дней они должны были повести наступление, ввиду чего моя поездка не могла вызвать ни у кого подозрений. По пути я остановился в Пскове, где дважды обстоятельно беседовал с ген. Куропаткиным.
Последний был чрезвычайно заинтересован делом Мануса и Рубинштейна, не сомневался в участии в нем Распутина, но не был уверен, что у ген. Батюшина хватит гражданского мужества энергично и широко повести порученное ему дело. Из штаба фронта я поехал на самый фронт; объехав позиции трех корпусов, я всюду прислушивался к разговорам о Распутине. Конечно, разговоров везде было много. Слух о рубинштейновском деле и о причастности к нему Распутина облетел фронт и взбудоражил умы: куда только я ни приезжал, везде меня спрашивали: верно ли, что Распутин так близок к царской семье?
Верно ли, что царь слушается его во всем и всегда? Верно ли, что через него можно устроить любое дело? и т. д. Некоторые спрашивали: кто такой Распутин? Ужель простой мужик? А иные задавали и более нескромные вопросы. Во всех таких вопросах и разговорах было больше любопытства, чем беспокойства, больше удивления, чем возмущения, хотя в некоторых местах проглядывало и второе. Таким образом, сразу выросший в армии огромный интерес к Распутину пока не представлял ничего грозного, но он угрожал в будущем.
В Петрограде, через который я возвращался в Ставку, я услышал гораздо больше: там арест Рубинштейна и, вообще, рубинштейно-распутинское дело трактовались на все лады, причем главной мишенью оказывался, конечно, Распутин. Чего только о нем ни говорили: рассказывали о его кутежах с разными иноплеменниками, об его кафешантанных оргиях и дебошах, об его посредничестве в разных, касавшихся армии, коммерческих делах, обвиняли его в выдаче военных тайн и пр. В общем, никогда раньше петроградское общество не проявляло такого внимания к личности Распутина, как теперь.
В этот мой заезд в Петроград ко мне, между прочим, явился за советом содержатель ресторана «Медведь» (на Конюшенной улице) Алексей Акимович Судаков.
– Посоветуйте, что делать! – обратился он ко мне. – Повадился ездить в мой ресторан этот негодяй – Распутин. Пьянствует без удержу. Пусть бы пил, – черт с ним. А то, как напьется, начинает хвастать: «Вишь, рубаха… сама мама (т. е. царица) вышивала. А хошь – сейчас девок (царских дочерей) к телефону позову» – и т. д. Боюсь, как бы не вышло большого скандала: у меня некоторые лакеи, патриотически настроенные, уже нехорошо поговаривают. А вдруг кто из них размозжит ему бутылкой голову – легко это может статься… Его-то головы мне не жаль, но ресторан мой закроют.
В Ставку я вернулся 12 марта.
Вечером в этот же день, после высочайшего обеда, я долго беседовал с ген. Воейковым в его комнате. Зная его близость к государю, а с другой стороны – слишком беззаботно-спокойное отношение к распутинскому вопросу, я, чтобы произвести на него более сильное впечатление, немного сгустил краски при передаче своих впечатлений от поездки по армии.
– Фронт страшно волнуется слухами о Распутине, – говорил я, – и особенно об его влиянии на государственные дела. Всюду идут разговоры: «Царица возится с распутником, распутник – в дружбе с царем». Этим уже обеспокоена и солдатская среда. А в ней престиж государя ничем не может быть так легко и скоро поколеблен, как терпимостью государя к безобразиям Распутина. И вас, – сказал я, – на фронте жестоко обвиняют. Прямо говорят, что вы должны были бы и могли бы противодействовать Распутину, но вы не желаете этого, вы заодно с Распутиным.
Последние мои слова задели за живое Воейкова, и он начал горячо возражать:
– Что я могу сделать? Ничего нельзя сделать! Если бы я с пятого этажа бросился вниз и разбил себе голову, кому от этого была бы польза? – Долго мы беседовали.
– Слушайте! – наконец, сказал я, – я хочу говорить с государем и чистосердечно сказать ему, как реагирует армия на близость Распутина к царской семье и на хозяйничанье его в государственных делах, чем грозит это царю и государству…
– Что же, попробуйте! Может быть, и выйдет что-либо, – ответил мне Воейков.
Я решил беседовать с государем о Распутине. В один из следующих дней, во время закуски перед завтраком, когда ген. Алексеев, по обыкновению, скромно стоял в уголку столовой, я говорю ему:
– Надо вам, Михаил Васильевич, говорить с государем о Распутине, – уж очень далеко зашли разговоры о нем. Дело как будто начинает пахнуть грозою.
– Ну что же, я готов. Пойдемте вместе, – ответил он.
– Я думаю, что лучше порознь. Не подумал бы государь, что мы сговорились, – возразил я. – Позвольте мне первому пойти и высказать, что Бог на душу положит, а вы потом поддержите меня.
– Отлично! Идите с Богом, а я потом добавлю, – согласился генерал Алексеев.
16 марта, за высочайшим завтраком, я сидел рядом с адмиралом Ниловым. Два или три человека отделяли меня от государя, и последний поэтому не мог слышать разговора, который мы с адмиралом Ниловым вели вполголоса, почти шепотом. Мы говорили о Распутине. Завтрак уже кончался, когда я сказал Нилову:
– Я решил говорить с государем.
– Говорите, непременно говорите! Помоги вам Бог! – горячо поддержал меня адмирал. (Насколько болезненно переживал адмирал Нилов распутинскую историю, свидетельствует следующий факт: после моего разговора с государем 17 марта он воспылал нежною привязанностью ко мне, которую проявлял при всяком удобном случае. А однажды он сказал мне: «Только что получил письмо от жены. Она очень просит меня кланяться вам и сказать, что она ежедневно молится за вас Богу». Меня это особенно тронуло, ибо я ни разу не видел этой женщины.) В это время государь встал из-за стола и, как всегда, направился в зал. Все пошли за ним. Только я стал на свое место, в углу около дверей, как вдруг государь быстро подходит и обращается ко мне: «Вы, о. Георгий, хотите что-то сказать мне?» Вопрос был так неожидан для меня, что мои руки буквально опустились. Государь по моему лицу узнал, что я хочу беседовать с ним.
– Да, ваше величество, мне необходимо сделать вам доклад по одному чрезвычайно серьезному делу. Только не здесь, – ответил я.
– В моем кабинете? Тогда, может быть, сейчас, как только разойдутся, – сказал государь.
Но мне хотелось хоть еще на сутки оттянуть тягостный разговор. Кроме того, следующий день – 17 марта – был днем весьма чтимого мною Алексея, человека Божия, и я обратился к государю:
– Разрешите, ваше величество, завтра.
– Хорошо! Завтра после завтрака, в моем кабинете, – ласково ответил государь.
17 марта в Ставку приехали министры, и государь после завтрака сказал мне:
– Сейчас у меня будут министры с докладами, а вы придите ко мне в 6 ч. вечера. Удобно это вам?
– Конечно! – ответил я.
В 5 ч. 55 м. вечера я вошел в зал дворца. Ровно в 6 ч. камердинер пригласил меня в кабинет государя.
Государь встретил меня стоя и, поздоровавшись, пригласил сесть, указав на стул около письменного стола, а сам сел в стоявшее по другую сторону стола кресло. Мы сидели друг против друга, только стол разделял нас. Я начал свой «доклад» с того, что меня чрезвычайно удивило, когда накануне государь угадал о моем желании говорить с ним.
– Да, я посмотрел на вас, и мне сразу показалось, что вы желаете что-то сказать мне, – заметил государь.
Потом я вспомнил о своем первом разговоре, в мае 1911 г., с императрицей, когда она так тепло приветствовала мое намерение всегда говорить государю только правду, как бы горька она ни была. А затем начал о Распутине. Ничего не преувеличивая, но и не утаивая ничего, я доложил о всех разговорах, слышанных мною на фронте, о настроении армии ввиду таких слухов и разговоров, и, наконец, о тех последствиях, к которым создавшееся положение может привести. Я говорил о том, что в армии возмущаются развратом и попойками с евреями и всякими темными личностями близкого к царской семье человека; что в армии определенно говорят о легко получаемых через Распутина огромных подрядах и поставках для армии; что с его именем связывают выдачу противнику некоторых военных тайн; что, таким образом, за Распутиным в армии установилась совершенно определенная репутация пьяницы, развратника, взяточника и изменника; что, наконец, вследствие близости такого человека к царской семье поносится царское имя, падает в армии престиж государя, – и то и другое может быть чревато последствиями и т. д.
– Ваши военачальники, ваше величество, сказали бы вам больше, если бы вы спросили их. Спросите ген. Алексеева. Он человек безукоризненно честный и скажет вам только правду, – закончил я.
Государь слушал меня молча, спокойно и, казалось мне, бесстрастно. Когда я говорил о развратной жизни и пьянстве Распутина, государь поддакнул: «Да, я это слышал». Когда же я кончил, извинившись, что неприятною беседою доставил огорчение, он так же спокойно, как и слушал меня, обратился ко мне: