Воспоминания русского Шерлока Холмса. Очерки уголовного мира царской России — страница 32 из 94

инуты, порешила умереть. В сущности, я ничего даже и не решала, до того очевидным представлялся мне этот единственный выход из моего душу раздирающего положения. Вы знаете, что я никогда не верила ни в Бога, ни в черта, а потому смерть, этот физиологический процесс, не только не пугала меня, но, наоборот, рисовалась как нечто заманчивое. И в самом деле, подумаешь – блаженство небытия после стольких кошмарных потрясений. Но я человек и имею свои маленькие слабости, они, как это ни странно, сказались и в ту скорбную минуту: расставаясь с жизнью, мне страстно захотелось в последний раз провести несколько часов приятно, в уюте и тепле, за прилично сервированным столом, за вкусным ужином и стаканом душистого вина, среди роз и гвоздик – моих любимых цветов. Я продала свою единственную бриллиантовую вещь – материнские серьги – и на эти деньги купила все необходимое. Достала со дна сундука чудом еще уцелевший фарфоровый сервиз и хрусталь, разостлала на столе тонкую, чистую скатерть, расставила в вазах букеты цветов, наполнила граненый графин любимой мною крымской мадерой, рядом с ним поставила пол-литра «Крем ди виолет» и молочничек сливок (вы знаете, как вкусен этот ликер со сливками), раскрыла перед собою с величайшим трудом добытую у спекулянта коробку «Шоколя миньон», пододвинула к столу глубокое удобное кресло и расставила перед собою фотографии моих родителей, покойного мужа и бедного Сашеньки. Особый подносик я накрыла куском черного бархата и поставила на него рюмочку с водой, а рядом с нею положила кусочек цианистого калия, что давно у меня хранился в аптечном шкафу. Все это глупо, скажете вы, но что вы хотите? При всем моем атеизме, при всей моей вере в науку, при всем моем рационализме, я прежде всего женщина и не чужда до известной степени сентиментальности! Я уселась в кресло, окинула взором уставленный яствами стол и, переведя глаза на фотографии, перенеслась в далекое прошлое. В памяти быстро промелькнула вся моя жизнь: счастливое детство, беззаботная юность, мое увлечение на курсах наукой, мои первые шаги на медицинском поприще, мое замужество, рождение Сашеньки, вдовство и жизнь с возмужавшим сыном. Все, все это мелькало в моей голове и начинало пробуждать какое-то неопределенное сначала чувство. Как смели явиться какие-то люди, презренные неучи с уголовным прошлым, безнаказанно лишить меня моего скромного счастья? Как смели они, подлые, грубые рабы, лишенные элементарных понятий морали, перевернуть всю жизнь, втоптав в грязь науку, искусство и все то, что дала нам культура за много веков? А мы, жалкие, сентиментальные, расхлябанные люди, только платонически скорбим и трусливо подставляем шеи под топор этих палачей! Трудно словами передать вам, Илья Александрович, ход моих размышлений, но скажу вам одно, что не прошло и часу, как я прониклась глубоким презрением к себе самой. Как? Умереть покорно по вине этих негодяев, не отомстив ни за себя, ни за близких своих? Исчезнуть из жизни, не справив кровавой тризны по дорогим моим мальчикам? О нет! Если русским интеллигентам и свойственно мягкосердечие, если разум их и отравлен непротивлением злу, то я не из их числа! Быть может, материнская кровь, текущая по моим жилам (вы ведь знаете, она была еврейкой), заговорила во мне в эту минуту, но, упав на колени перед Сашенькиной карточкой, я торжественно поклялась ему в страшной, беспощадной мести – за каждую слезу, пролитую мною, за каждую каплю драгоценной его крови ответите вы мне сторицей, презренные пролетарии, и вашими муками, и вашими жизнями! Я порешила было пробраться каким-нибудь образом в большевистский стан и, пожертвовав собою, убить бомбой пару-другую вожаков, но скоро отбросила эту мысль, так как и технически осуществить ее было нелегко, да и удайся мне даже это, сколько невинных людей падут в отместку за мой поступок. Да, наконец, что это за смерть? Две-три каторжные жизни не удовлетворяли меня, тем более что на место убитых буквально тотчас же назначены будут новые, не менее гнусные люди. Но наконец меня осенила мысль. Я поняла, какая широкая возможность находится в моих руках, и я тотчас же принялась действовать. И вот уже с год, как я свожу счеты с пролетариатом, глубоко наслаждаясь своей деятельностью. Когда ко мне приходит на амбулаторный прием какой-либо матрос с рваной раной, то я под видом дезинфекции вливаю в нее раствор из соли и трепещу от наслаждения, когда этот гнусный убийца (для меня все матросы убийцы) корчится в несказанных муках от разъедающей его жидкости. Когда мне приходится какому-либо сознательному рабочему делать подкожное впрыскивание, то заметьте, я втыкаю иглу ему медленно и перпендикулярно, да еще норовлю пошевелить иглой в теле. Если ко мне приносят или приводят пролетария с вывихнутой рукой или ногой, то я никогда быстро не вправляю вывиха, а норовлю всегда поделать предварительно ряд ненужных, но энергичных движений, заставляя обливаться холодным потом свою жертву. Но maximum моего удовлетворения – это аборты. Как ни отрадны для меня пролетарские муки, но им наступает конец, и, вылечившись, враг продолжает действовать на погибель всего культурного и честного человечества. При аборте же я собственными руками и навсегда уничтожаю плод пролетарского происхождения и за этот год избавила человечество не от одной сотни будущих гнусных рептилий. А если принять во внимание эту хамскую способность наших пролетариев размножаться с быстротою вшей, то от скольких таких мошенников и убийц избавила я грядущие поколения? Теперь жизнь моя полна, я вижу в ней смысл и прекращу ее лишь тогда, когда месть моя будет удовлетворена, если, конечно, большевики не пронюхают ранее того о моей деятельности. Впрочем, на этот случай я ношу всегда на груди в стальной коробочке и на шелковом шнурке тот кусочек яда, что чуть не был мною принят год тому назад». И Решетникова пощупала пальцами у себя на груди. Как в тяжелом сне слушал я страшную исповедь доктора, как вдруг нас прервал вошедший дежурный санитар: «Товарищ доктор, там принесли матроса, поранившего себе ногу топором. Пожалуйте!» – «Хорошо, Серегин, сейчас приду». Санитар вышел. Решетникова повернулась ко мне с повеселевшим лицом и, сладострастно потирая руки, сказала: «Ну-с, Илья Александрович, довольно нам чаи распивать. Кто не работает, тот не ест, говорят они. Хорошо же! А ну-ка захватите-ка мой растворчик для промывки ран!» Я вскочил как ужаленный! «Нет, доктор. Творите ваше скверное дело, если хотите, я на вас не доносчик, но увольте меня от совместной службы с вами. Я христианин, мать моя не еврейка, и я содрогаюсь при мысли, что вот уже пять месяцев, как я, наверно, был вашим сообщником. Прощайте, и прощайте навсегда». И вот уже неделю, как я скитаюсь по городу, терзаемый сомнениями. Конечно, я дал честное слово молчать, конечно, я готов понять трагедию этой несчастной старой женщины. Наконец, я не доносчик вообще, но как подумаешь, что одного слова твоего достаточно для сохранения многих будущих жизней, для утоления стольких ненужных, повседневных страданий, то берет невольно оторопь и, право, не находишь себе места. Как вы думаете и что вы посоветуете? – обратился Федоров ко мне.

Я неопределенно промычал и предложил Илье Александровичу кусок воблы.

Часть IIIМошенничество, фальшивомонетничество, подделки

1. Рижские алхимики

В самом начале девятисотых годов, в бытность мою начальником Рижского сыскного отделения, в Риге произошло весьма замысловатое мошенничество, над раскрытием которого мне пришлось немало потрудиться.

По городу стали ходить упорные слухи о том, что образовалась шайка мошенников, ловко обманывающая доверчивых людей, продавая им медные опилки под видом рассыпного золота. Слухи эти были весьма упорны, причем молва называла даже инициаторов этой хитроумной комбинации. В числе их значились: домовладелец Лацкий, местный купец, обрусевший немец Вильям Шнейдерс, богатый латыш Ян Круминь и др.

Между тем никаких заявлений от потерпевших в полицию не поступало. Впрочем, это было неудивительно, так как все добываемое на приисках золото по закону обязательно должно было сдаваться в казну и оставление его в частных руках, а следовательно, и все торговые манипуляции с ним воспрещались и преследовались в уголовном порядке.

Но так как слухи не прекращались и назывались все те же лица, то я решил навести о них подробные справки. Выяснилось, что люди эти хорошо знакомы друг с другом, часто видятся, бывают нередко в местном клубе, где репутация их сильно «подмочена»: администрация клуба давно на них косится, подозревая в шулерстве.

Придравшись к этому подозрению, я произвел тщательный обыск у Лацкого, Шнейдерса и Круминя, отыскивая якобы крапленые карты, на самом же деле в надежде обнаружить запасы меди, служащей для мошенничества. Однако обыск оказался безрезультатным: ни меди, ни золота ни у кого из них обнаружить не удалось.

Через месяц примерно после этих неудачных обысков я получаю вдруг письменное приглашение от германского консула в Риге с просьбой пожаловать к нему по важному и совершенно конфиденциальному делу. Я отправился. Консул весьма любезно принял меня и сообщил, что на днях получил письмо от саксонского купца Альтенбурга, в котором последний рассказывает ему подробно, как он стал жертвой поразительно ловких мошенников, пригласивших его в Ригу и продавших ему, под видом рассыпного золота, медные опилки на 170 тысяч рублей. Альтенбург подробнейшим образом описывал приметы мошенников и указал место совершения сделки – Северную гостиницу; в конце письма он заявил, что никаких материальных претензий не предъявляет и дела не поднимает, так как знает, что покупка добытого на приисках рассыпного золота в России воспрещена; пишет он об этом консулу лишь в силу альтруистических побуждений, желая оградить на будущее время других.

Подробнейшие приметы и прямо художественное описание внешности мошенников, сделанное Альтенбургом, не оставляли, несмотря на вымышленные фамилии, сомнений в том, что и он стал жертвой шайки, возглавляемой Лацким, Шнейдерсом и Круминем.