Воспоминания — страница 15 из 109

[120] (последний роман не закончен). «Меня всю жизнь носили злые вихри», — говорит герой романа Аникеев. То же мог сказать о себе и автор. Он весь вышел из Романовых, с их «таинственно-загадочной судьбой», и мало было в нем от «кремня» Сергея Михайловича. Грустная, таинственная музыка судьбы запевает в современных романах Всеволода Сергеевича. А в исторических романах — сладенькая идеализация русской старины, непонимание духа исторической эпохи.

О Владимире Сергеевиче здесь говорить не место: его жизнь уже стала достоянием истории. Образ моего отца будет уясняться постепенно в моем повествовании. Скажем несколько слов о сестрах Соловьевых.

Все Соловьевы делятся на круглолицых и узколицых: к первым принадлежат Всеволод, Вера, Любовь, Поликсена, ко вторым — Владимир, Надежда, Михаил, Мария. Старшая сестра Вера Сергеевна имела характер положительный и твердый; в ней не было никакого романтизма, она была хозяйственна и домовита. Замуж вышла Вера Сергеевна за ученика своего отца, профессора русской истории Нила Александровича Попова[121]. Нил Александрович был из духовного звания, отличался апостольским добродушием и юмором. Смотря на александрийскую статую бога реки Нила, по которому ползают дети, я всегда вспоминаю дядю Нила, образ которого едва теплится в моем воспоминании. Помню, что в праздники, когда мы обедали у Поповых, дядя Нил сочинял для детей особое смешное стихотворение. Когда он умер, мне было 6 лет. У Поповых родилось четверо детей: сын Сергей, дочери Поликсена, Татьяна и Софья. Младшая из них Соня была старше меня лет на пять. Нил Александрович управлял архивом юстиции и жил на Девичьем поле, в большом красном доме, где занимал прекрасную квартиру[122].

Надежда Сергеевна была тоньше сестры: обожала брата Владимира и навсегда осталась в девицах. В юности она любила шумную светскую жизнь и пользовалась успехом. Теперь уже можно обнародовать, что она была одно время невестой Владимира Карловича Саблера, будущего обер-прокурора Синода[123], но Саблер повел себя так, что имя его в нашей семье никогда не произносилось. Впрочем, уже будучи старичком и обер-прокурором, Саблер при встречах со мной всегда предавался поэзии, восклицая: «Ах! Какие воспоминания!.. Опять я вижу соловьевские глаза». Думаю, что престарелый сановник, весьма напоминавший лису, был в этом случае искренен: в нем пробуждались воспоминания о лучших днях, о живом чувстве, принесенном в жертву карьере. У Надежды Сергеевны была одна черта, общая с Владимиром и младшей сестрой Поликсеной: это любовь к каламбурам, мистификациям, арлекинаде. И меня в детстве она привлекала к таким мистификациям. Например, была у тети Нади кухарка Анна, которую удалили за грубость, доходившую до того, что она называла свою хозяйку чертом. Через некоторое время тетя Надя приглашает меня на кухню и знакомит с новой кухаркой, приговаривая: «Ну, вот, это новая кухарка, — она тебе больше нравится, чем Анна?»

   — Да, больше, — отвечаю я.

   — Что же, эта красивее, — продолжает тетя Надя, уже прыская смехом.

   — Пожалуй, — отвечаю я в недоумении.

   — А как Анна меня называла? Ты помнишь?

   — Чертом.

Тогда, разражаясь хохотом, тетя Надя выбегает из комнаты, и только слышно: «C’est la тёше! C’est la тёте!»[124] — а мы с кухаркой Анной смущенно глядим друг на друга.


В тете Наде была неприятна истеричность и фамильная фанаберия. Она иногда вдруг плакала. К старости у ней наступали периоды неумеренной веселости и возбуждения, сменявшиеся периодом тоски и уныния, когда она вместо разговоров плакала, охала, стонала. В веселые периоды она окружала себя обществом молодых певцов и актеров (встречал я у нее знаменитого теперь Сережникова[125]) и задавала пиры. Кончилось все тем, что, умирая, она завещала весь соловьевский «храм», все эти портреты и кумиры историка, великих князей, а также богословские трактаты и интимные письма брата Владимира — одному молодому актеру, которого любила, как мать. Тетки мои Вера и Поликсена приходили от этого в такой гнев, какой можно сравнить разве что с гневом Ахилла. Я ходил в комнату молодого актера, где буквально нельзя было двинуться, так все было завалено соловьевскими реликвиями. Актер действительно был предан всей душой тете Наде и украсил ее последние годы; завещание было сделано по всей форме, и мне оставалось только попросить у молодого человека несколько фотографических карточек и писем. Но что было с моими тетками, когда я рассказал об этом визите! Признаюсь, не без некоторого удовольствия я пощекотал фамильную фанаберию, от которой задыхался в детстве. «Мне казалось, что я попал в обстановку Соловьевых», — начал я. Но что тут было. Даже никаких слов! Искры слез в глазах, молнии гнева, движения плеч — и ледяное молчание.

Оставшись в девушках, Надежда Сергеевна всей своей страстной и исступленной душой привязалась к старой гувернантке Анне Кузьминичне, особе пошловатой, с чисто мещанским взглядом на жизнь и стародевическим пристрастием к сплетням и обсуждению ближних. Пользуясь своим влиянием на Надежду Сергеевну, Анна Кузьминична стала первым лицом в доме и понемногу совсем оттеснила скромную бабушку, обращаясь с ней резко и грубо. Старушка пожила, повздыхала, да и переехала навсегда в Петербург к любимому своему детищу Поликсене[126].

Тетушка Любовь Сергеевна!.. Но тут уже не знаю, как начать. Представьте себе громадное толстое существо, которое всегда безмолвствует и покачивается, и ест, ест, ест… Впрочем, не только ест: выросши, я узнал, что тетя Люба позорит фамилию. Сверх того, тетя Люба расточительна: она быстро прожила полученное от отца наравне с другими сестрами наследство, вышла замуж, овдовела, осталась с маленьким сыном на руках и попала в материальную зависимость от сестер и братьев. Тетя Надя обращалась с ней надменно, как с приживалкой, заставляла ее отворять дверь и т. д. Мне было жаль тетю Любу, и она чувствовала во мне эту жалость и тайную симпатию. Но я и не разговаривал с тетей Любой, потому что говорить с ней было не о чем. Добрый мой кузен Сережа Попов, бывало, спросит: «Не хочешь ли еще сига?» Тетя Люба утвердительно качнется своим громадным корпусом и подставит тарелку. Я спрошу: «Что ты больше любишь: чай или кофе?» — и снова молчание. Тетя Люба казалась вполне нормальной, но от нас скрывали пункт ее помешательства: у нее была мания эротического преследования. Переехав из Москвы на дачу, она рассказывала, что один ее поклонник бежал все время за поездом вплоть до станции и что его фамилия Ступишин, так как он отбил себе все ступни. В конце жизни бедную тетю Любу помещали иногда в дом умалишенных, где она и умерла (сын ее Юра умер в детстве). Никто из родных не знал о смерти тети Любы, и хоронили ее добрые чужие люди…

В детстве я рассказывал: «Видел во сне Бога, он похож на тетю Любу, в зеленой шубе и играл на скрипке». Очевидно, с тетей Любой связывались у меня первые представления о безграничности и необъятности.

Совсем другими были младшие сестры: Маша и Сена. Мария Сергеевна была маленькая женщина, страстная, любящая, преданная искусству, искавшая какого-то идеала. Она прекрасно пела и всего менее была способна к семейной жизни, которая выпала на ее долю. Вышла она замуж за молодого ученого, специалиста по византийской истории, Павла Владимировича Безобразова, сына сенатора[127]. То, что он сын сенатора и будущий профессор, нравилось моим гордым теткам. Надежде Сергеевне вообще нравился молодой, сутулый и оригинальный доцент, с большим носом и кудрями. То, что Маша-девчонка «выскочила замуж», возбуждало стародевическую зависть и ревность и ее, и гувернантки Анны Кузьминичны, и они всю жизнь преследовали Машу. Когда она разорилась и, не имея чем кормить троих детей, попробовала обратиться за помощью к сестре Наде, она услышала ответ муравья из басни Крылова: «Ты все пела? Это дело. Так пойди же попляши!»


Павла Владимировича звали за его наружность «змеем». Он был очень учен и отвлечен, в отличие от жены — большой семьянин, добродушный и постоянно остривший. Вырос он на немцах, на Гегеле и Гете, был большим либералом, отчасти вольтерьянцем и ненавидел византийскую культуру, которую изучал и знал, как никто другой в России. Мария Сергеевна до конца жизни обожала своего мужа и говорила о нем только в повышенном тоне, но им все труднее становилось жить вместе. Мистически экзальтированное настроение Марии Сергеевны, ее философские искания, влечение к католицизму — на все это Павел Владимирович отвечал уже не добродушной, а довольно злой вольтерьянской иронией. Мария Сергеевна всегда хотела отдать себя мужу и детям, готова была на всякую для них жертву, но у ней ничего не выходило; дома не было уюта и порядка, которого искала профессорская душа Павла Владимировича. К концу жизни Мария Сергеевна уже не говорила: ее непрерывно льющаяся речь походила на жалобный тренос[128] древней трагедии. Чувствовала она себя хорошо только во Франции, куда периодически уезжала.

Младшая сестра Поликсена, или Сена, была очень странной и очаровательной девочкой. В ней не было почти ничего женского; и наружностью, и характером она походила на мальчика. В лице ее было что-то совсем не русское, а дикое и африканское[129]. Большие ясные глаза ее были прекрасны, но негритянский рот портил все лицо. Она была богато одарена талантом к музыке, живописи, поэзии. Но выказать себя вполне ей не удалось ни в одном из искусств. Пожалуй, всего больше выражалась ее оригинальность в пении цыганских романсов