Воспоминания — страница 18 из 109

, и гостиную наполняли благоухающие свежими красками доски, на которых моя мать манерой старых итальянских мастеров изображала Воскресение Лазаря и Тайную вечерю. Вместе с няней мы рассматривали две толстые книги из отцовской библиотеки: суровую немецкую Библию в темно-коричневом переплете, где мало было картинок (запомнилось мне: дух, носящийся в виде старца над бездной, среди бурь и хаоса; заклание Авраамом Исаака; огненный дождь над Содомом и Гоморрой), и бархатное французское Евангелие, где каждая страница была обвита орнаментами с изображениями зверей, цветов и плодов, а некоторые страницы потемнели от пролитых духов и сладостно благоухали.

Первый приход в дом священников наполнил меня ужасом. Они так загремели «Во Иордане»[150], что я поспешил спрятаться. Крещенье вообще особенно волновало меня, и по ночам мне казалось, что я вспоминаю, как меня крестили: я ощущал холод студеных вод и видел какую-то белизну. Во время прогулок церкви поглощали все мое внимание. Особенно я любил круглые иконы под куполами, изображавшие апостолов и московских святителей с белыми посохами, например, у Воскресенья на Остоженке[151] и около Зоологического сада.

Жизнь текла тихо и однообразно. Мы с няней прогуливались по переулку, иногда встречали мою первую подругу Лилю Гиацинтову[152], которая была на два года моложе меня и казалась мне символом всего маленького. «Это мало, как Лиля, это мало, как Лилин глаз», — говорил я о самых маленьких предметах.

Старая толстая няня скоро исчезла: ее место заступила черноглазая и веселая девушка Таня, из деревни Гнилуши под Химками. Я к ней сильно привязался, и все дни мы были неразлучны. Она хорошо читала и писала. Бывали у нас с ней и философские споры и недоразумения. Раз я ее спрашивал, что Бог — сидит, стоит или лежит? Твердая в богословии Таня отвечала, что он не сидит, не стоит и не лежит. Я задумался: должно быть, он висит… но как же он сам себя подвесил, не стоя и не сидя? Другой раз я утверждал, что мой папа безгрешен, на что Таня возразила: «Бог папины грехи знает, мой милый».

Кухаркой у нас была старуха Марфа, ворчливая, грязная, исступленно-богомольная и свирепая, имевшая старого друга раскольника, начитанного в Писании. Марфа прижилась у нас; я ее очень любил и много поучался от нее на кухне. По вечерам Марфа рассказывала мне о пришествии антихриста: «Перед концом света все лавки запрутся, ничего нельзя будет купить». И затем, как придет антихрист и всем, кто ему не поклонится, будет выдергивать пальчик за пальчиком и т. д. Я все это запомнил.

II. Ужасы

Странные сны меня преследовали в детстве. Иногда мне снилась какая-то старушка. Вот она идет из бани с узелком, где-то в конце Зубовского бульвара. Сердясь на меня, она надувается громадным шаром цвета человеческого языка, и шар прыгает. Дело переносится в деревню. К воротам усадьбы подходит старушка: я узнаю ее, и в ужасе кричу бабушке, чтобы она ее не пускала. В гневе на бабушку старушка превращается в громадный шар и прыгает по пыльной дороге. Вообще ужас всегда воплощался для меня в образе старухи, и никакая картинка не пугала меня так, как три парки Микеланджело. Пугали меня и некоторые иконы, и я даже перестал навещать бабушку, так как в Староконюшенном переулке, где она жила, была церковь Иоанна Предтечи[153]: образ Богоматери под куполом облупился, и меня пугала ее как будто кивающая мне фигура.

Но всего страшнее были погребальные процессии. От одного слова «гроб» или «похороны» меня передергивало. Помню, напугала меня лубочная книжка, выставленная в магазине на углу Зубовского бульвара. На ней было написано: «Несчастная жертва любви» — и виднелось мертвое лицо в постели[154]. Утром мы с Таней обыкновенно гуляли на коротком и пустынном Зубовском бульваре, где было больше простонародья, чем господ. Иногда совершали прогулки ко храму Спасителя, и всегда возникал вопрос, как идти: Пречистенкой или Остоженкой. Отец мой любил широкую, прямую, аристократическую Пречистенку, мать предпочитала кривую, неровную Остоженку с ее церковками. Я уже тогда во всем держал сторону отца. Когда мы проходили с Таней по Пречистенке мимо каменных барельефных морд одного богатого дома, Таня вдруг давала мне мысль, что одна из этих морд сейчас на нас плюнет, и мы пускались бежать. Помню, раз добрели мы до Арбата. Мне казалось, что мы в неведомых краях, далеко-далеко от дома. Чем-то жутким и странным высился передо мной большой храм Николы Явленного, и являлось опасение: не заблудиться бы в этой чужой стране.

Особой грустью веяло на меня от Зубовской площади и Девичьего поля. Недолюбливал я и Смоленского рынка с его базаром. Отталкивала меня эта азиатчина: иконные лавки, ситцы, гомон и шутки, — и как любил я спокойную и величавую Пречистенку, которой суждено было стать центральной для меня улицей в отроческие года.

III. Бабушка дальняя и бабушка ближняя

Так различал я двух бабушек, по их расстоянию от нашей квартиры. Бабушка дальняя жила около Арбата[155]. Она была еще свежа и бодра — черные, гладкие волосы без проседи. Она любила детей, сочиняла для них сказки, входила во все их интересы, и дом ее был детским раем. Там были желтые канарейки, всегда солнце; в спальне у бабушки — серебряный рукомойник, накрытый белой кисеей. Она рассказывала мне на ночь сказку: стада бежали на покой, туманы встают над водами, падала серебряная роса. Я слышал голос бабушки: «Спи, спи. Все овечки спят, все барашки спят, спи, спи». А мне не хотелось спать, становилось холодно и тоскливо. Другое дело, когда Таня рассказывала мне перед сном про грехопадение Адама и Евы или историю Иосифа. Я желал каждый вечер слышать опять обе эти истории, но Таня не соглашалась, и надо было выбирать ту или другую. Бабушка ближняя была тщедушная, кроткая и суетливая старушка. Таня уважала ее больше, чем бабушку дальнюю, потому что бабушка ближняя была богаче, привозила мне великолепные игрушки из магазина и щедро давала на чай прислуге. Но не любил я ходить к бабушке ближней. Бабушка была безопасна, но дом. Но квартира. Но высокая и насмешливая тетя Надя. Уже у подъезда я ощущал робость, а дальше холодная, гулкая лестница, громадные ледяные залы (тетя Надя всегда отворяет форточки). Тетя Надя меня постоянно дразнит, и я смутно чувствую, что она не слишком любит мою мать и, во всяком случае, относится к ней критически. Зато я любил ходить к тете Вере Поповой, на Девичье поле, в большой красный дом Архива. Правда, и там была некая торжественность, храмовое молчание и опять белый кумир дедушки, окруженный мертвой зеленью фикусов, но над всем неуловимо веял мягкий дух дяди Нила с большой бородой, а двоюродные сестры — девочки значительно старше меня — были со мной очень ласковы. Ласкова была и сама розовощекая, голубоглазая тетя Вера, всегда вкусно меня угощавшая.

Но лучше всех, конечно, дядя Володя. Иногда он у нас обедает, и тогда за столом бывает красное вино[156] и рыба с каперсами и сливками. Отстраняя руку моего отца, дядя Володя щедро льет в мой стакан запретную струю Вакха… Когда обедает дядя Володя, все законы отменяются, все позволено и всем весело. Обо всем, что меня интересует, что мне кажется непонятным, я спрашиваю дядю Володю, и он дает мне ясные и краткие ответы. Например, я спрашиваю: «Что такое герб?»

-- А это, — отвечает дядя Володя, — когда русские грамоте не знали, то вместо того, чтобы писать свою фамилию, изображали какую- нибудь вещь: например, Лопатины рисовали на своем доме лопату.

Как ясно и просто. Я скорее бегу на кухню объяснить старой Марфе, что такое герб, и рассказать ей про Лопатиных, а из гостиной доносится раскатистый хохот дяди Володи. Я предлагаю ему загадку моего собственного сочинения: «Отгадай: доска с веревкой». Дядя Володя серьезно задумывается: «Картина?» — в недоумении пожимает он плечами. «Нет, — отвечаю я, — отдушник». «Ха-ха-ха», — ржет и сотрясается дядя Володя.

Весь дом празднует приход дяди Володи. Он является неожиданно из каких-то далеких странствий. Звонок, Таня открывает дверь, и слышится из передней ее обрадованный голос: «Владимир Сергеевич!» Льется смех, вино, деньги… А наружностью дядя Володя похож на монаха, с большими седыми волосами и длинной черной бородой.

Кроме дяди Володи я больше всех люблю тетю Наташу. Что у нее за квартира на Зубовском бульваре! Странно только, что ее толстая кухарка Прасковья — в то же время и горничная. Кроме тети Наташи там живет дядя Тяп[157]. Тетя Наташа — ласковая, веселая, щеголиха. Я хожу к ней почти каждый день, и дядя Тяп поет для меня: «Два гренадера» и «Не плачь, дитя, не плачь напрасно»[158]. Дядя Тяп — черный, в золотых очках над орлиным носом, служит в Управе[159], часто орет. Его, кажется, все у нас не очень любят. Предпочитают ему кого же? Дядю Сашу, который ходит на костылях и всегда меня дразнит. У дяди Тяпа и тети Наташи нет детей, но у них кошка и постоянно котята в корзинке. Много дорогих книг с картинками, веселая атласная голубая мебель; у тети Наташи — шелковые юбки, все у них немного пахнет духами… И она никогда не говорит мне таких грустных вещей, как мама. Например, недавно мама мне говорит: «Нам много хочется, но не все можно. Например, я бы хотела иметь ковер во всю комнату, но этого нельзя». Мама всегда что-то запрещает. Когда я отправлялся вечером к бабушке ближней, она сказала, что если я не буду там ничего есть, то по возвращению она даст мне чернослива. Я выдержал, и сколько ни соблазняла меня бабушка кистью винограда, я не съел ни одной ягоды, надеясь вознаградить себя дома. Возвращаюсь, с торжеством требую чернослива; мама, даже не улыбнувшись, даже не восхитившись моим геройством, отпирает шкаф, дает мне несколько черносливин и, кивнув мне, уходит.