[165] исковеркал имя «Саша» в «Зязя», и у нас в семье ее иначе не звали. Я не понимал, почему Зязя любила гулять с дядей Маком. Дядя Мак был молодой медик, по фамилии Хабаров, живший по летам у дяди Саши в качестве массажиста и носивший красную рубашку. Старшую сестру Дуню я, как и все дети, недолюбливал: она была коричневая, иконописная. Позже всех я начинаю помнить среднюю сестру Катю, маленькую, толстенькую, розовую, с большими голубыми глазами. Обо всей этой семье много будет речи впереди.
В первый же день появились товарищи, дети арендатора. Домик их стоял при въезде в усадьбу, рядом с прудом, где водились раковины с улитками. Над заросшим осокой прудиком наклонилась толстая плакучая ива, и в этом пруду полоскали белье из соседней прачечной. Был он тинистый и вонючий.
Арендатор, или, как его звали на деревне, «арендатель», Григорий принадлежал к лучшим людям, каких я встречал на жизненном пути. Он был плотник из Тверской губернии, случайно забрел в наши края, арендовал клочок земли и построил дом. Это был богатырь в сажень ростом, с русыми волосами и детскими голубыми глазами. Деревня наша была тогда бедная, дело у мужиков валилось из рук. Григорий первый принес в Дедово дух труда и энергии и впоследствии приписался к крестьянскому обществу. Он работал как вол, плотничал, пахал землю. При этом был чист душой, незлоблив и правдив, как ребенок. Его энергия оказала влияние на крестьян, и к годам моей юности на месте разваливающихся домиков появилось большое село, с крепкими домами, иногда под железом, конкурировавшее с соседним Надовражным. Почти все мужики занялись столярным делом.
Жена Григория Настасья Гавриловна была из другого теста. Мужа она, своего «Григорья», любила крепко, но часто вздыхала, что он прост, как малый ребенок, никогда не умеет соврать, кого-нибудь прижать, сорвать лишнюю деньгу. Но хитрить и прижимать не надо было этому богатырю, могучему и трудолюбивому. В Григории Семеновиче моя бабушка нашла свой народный идеал: сочетание большой силы с кротостью. Она изобразила Григория и его детей в рассказе «Большие люди»[166].
Григорий привез из Тверской губернии своего старого отца, «дедушку», двух дочерей и троих сыновей. Потом у них еще много рождалось и умирало. Мой сверстник Федька скоро умер, и я его почти не помню. Приходилось дружить с Егором, который был на пять лет старше меня, и Арсеней — сверстником Маруси. Егор вышел в мать: черноглазый, востроносый, хитрый, бойкий. Он далеко пошел вперед, много вынес испытаний и горя, участвовал во всех боях Японской войны, ночевал в реке и нажил себе ревматизм на всю жизнь, спасался от японцев на осле, но его ум и хитрость, под моральным воздействием отца, сделали из него деятельного и богатого человека, дельца на всю округу. Второй брат, Арсеня, был тихоня, весь в отца, физически крепче и здоровее брата, но кроткий и бесхитростный. Маруся дружила с Егором, я — с Арсеней. Прибегала на двор и младшая дочь Григория — Настюшка в лимонно-желтом платье.
Доживал я в Дедове пятое лето моей жизни, когда родители стали поговаривать, что мы будем зимовать в Италии. «Что же, ты рад ехать в Италию?» — спросила меня тетя Вера, когда мы прогуливались в облетающей роще. В это время из кухни донесся обеденный запах: «Что же, — сказал я задумчиво. — Куклеты там есть». Тетя Вера захохотала и долго рассказывала всем о моем ответе.
— Хорошо в Италии, — ворковал дядя Коля, отрываясь от мольберта и прищуриваясь: — Везувий!
Глава 6. Италия
В первых числах сентября мы оставили Дедово. Квартира наша в Москве была ликвидирована, вещи сданы на хранение, и мы остановились на несколько дней у тети Саши Марконет на Спиридоновке. Бабушка на дорогу сшила мне маленький коричневый халат и перекинула через плечо кожаную дорожную сумку.
Дядя Саша Марконет жил в белом доме, в первом этаже. И этот, и окружающие дома принадлежали вдове его покойного брата Гавриила Федоровича. Во дворе, во флигеле жил холостой брат дяди Саши, Владимир Федорович, толстяк с большим носом, носивший белый жилет и постоянно остривший. Он провожал нас на Брестский вокзал, где мы встретили в буфете давно поджидавшего нас высокого и седеющего дядю Володю Соловьева.
Помню, что мы поместились одни в четырехместном купе: я и няня Таня спали на нижних местах, родители — наверху. Уже прозвонил третий звонок, когда за окном раздался веселый крик дяди Владимира Федоровича: он старался привлечь наше внимание и тыкал пальцем в молодого человека, с некрасивым и серьезным лицом, в черной шляпе. Это был старший сын дяди Коли Миша, приехавший с нами проститься.
Поезд двинулся. Я с интересом ждал, как мои родители будут спать «наверху»: мне представлялось, что они ухитрятся лечь на плетеные полки без вещей. Тем приятнее я был изумлен, когда вечером вспыхнул газ, верхи были подняты и образовались прекрасные постели со свежим бельем. Я прислушивался к разговорам родителей, часто произносивших непонятное для меня слово: «Варшава». Смущали меня несколько разговоры о туннелях. Мы будем ехать под землей. Как? Зачем? Никто не объяснял мне, что это будет в горах, и я представлял себе, что поезд ни с того ни с сего спустится под землю.
Помню блестящую Варшаву с ее мостами, парками и монументами. Всего больше мне там понравилась яичница. Помню великолепный отель «Метрополь» в Вене, с пуховыми перинами, в которых так и тонешь. От Варшавы до Вены мы ехали в первом классе, где вместо коричневых диванов были красные бархатные. Далее вспоминаю себя на широкой террасе отеля «Вауег» в Венеции; зеленые волны плещут о ступени, скользят гондолы. Золотое великолепие святого Марка[167], голуби на площади, которых мы кормим маисом, разноцветные стекла в сверкающих витринах. Промелькнул Неаполь, грязный и жаркий, который понравился только няне Тане: Кастелламаре, — и вот наш экипаж подъезжает к густому апельсинному саду, и мы поселяемся в отеле «Cocumella»[168]. Мы прожили в Сорренто сентябрь и октябрь. В отеле «Cocumella» еще жива была старая, грязноватая и дикая Италия. В большом саду все дорожки были завалены гнилыми апельсинами и лимонами. Румяные и черноглазые дочки хозяина Гарджуло сами стряпали обед. Седой и маленький хозяин иногда прогуливался в саду со своей престарелой супругой. Делами заведовал метрдотель Винченцо, статный итальянец с черными бакенбардами. Общество в отеле было радушное. Мы знали несколько молодых итальянских священников, весело болтавших с американками.
В конце сада была каменная площадка, прямо над морем: оттуда были видны Капри и дымящийся Везувий, о котором так мечтал дядя Коля. На этой площадке мы часами сиживали с Таней, играя в карты или читая. Таня читала мне вслух сказки Андерсена, «Книгу чудес» Готорна[169] и «Тысячу и одну ночь». Иногда в ней просыпалась поэтическая тоска русских девушек, и, смотря на море, она говорила: «Была бы я птицей. Полетела бы далеко-далеко». В Италии сказался в Тане природный ум и такт. Она быстро освоилась со всем окружающим, изучила итальянский язык; обедая вместе с английскими и американскими прислугами, носившими шляпы и державшими себя как дамы, Таня называла себя мисс Грач, что звучало совсем поанглийски (фамилия ее была Грачева), и пользовалась успехом у итальянских лакеев.
Через пещеры, где росли кактусы, дорога вела на морской берег. Я собирал раковины и все, что оставлялось на песке приливом. Попадались морские коньки, громадные медузы. Я приносил домой полуживых существ, которые скоро протухали, так что приходилось их выбрасывать. Большое впечатление произвел на меня сбор винограда. Весь сад был в каких-то пьяных парах. В полутемном сарае свалены были снопы виноградных ветвей, на них плясали босые итальянцы, распевая веселые песни. Мутный и вспененный виноградный сок с шумом бежал по желобу.
В отеле «Cocumella» случилось со мной нечто вроде первого увлечения. Я особенно пристрастился к младшей дочери Гарджуло Генриэте, черноглазой, с розовыми, всегда немного надутыми губками. После обеда обыкновенно подавался десерт из фруктов, фиги и очень жесткие персики. Я не съел свой персик, а потихоньку опустил его в карман, решив подарить Генриэте. Но ее не было видно. Я пытался о ней спросить ее брата Рафаила, он долго меня не понимал, наконец радостно кивнул головой — дескать, понял — и, явившись к моей матери, наклонил голову, спрашивая, что ей угодно. Она с удивлением сказала, что ничего, и молодой Гарджуло, пожав плечами, удалился. В конце дня, проходя мимо кухни, я услышал веселый смех Генриэты, готовившей обед с сестрами. Я поспешно сунул ей в руку персик и убежал, а вдогонку мне грянул хохот всех трех сестер и брата Рафаила, который принялся рассказывать, как я приставал к нему весь день. Я с негодованием спрашивал Таню: «Чему они смеются?»
Чудные два месяца. Солнце, море, гнилые лимоны, кожура винных ягод, персики, «Книга чудес» Готорна. Впервые передо мною всплывают чарующие образы дубравной четы — Филемона и Бавкиды, страшный Минотавр, собирающая весенние цветы Прозерпина. Родители мои ездили на извозчике в Помпею, но меня с собой не брали. Только издали любовался я дымом древнего Везувия.
За обедом читали письмо от тети Саши: «Наташа живет так близко от меня, что я недавно шла к ней, неся цыпленка на тарелке». Бабушка еженедельно присылала четыре странички, написанные ее изящным, бисерным почерком.
К ноябрю мы уже в Риме.
Темный Рим. Мой любимый, любимый город. Вечный Рим. Мы прожили в нем до весны. Встают в моем уме бесчисленные фонтаны, статуи, статуи; осененный пиниями сад Пинчио, где я проводил с Таней все утро, собирая желуди и читая под бюстами древних императоров[170]