Воспоминания — страница 24 из 109

ь.

Картина нашей московской жизни была бы неполна, если бы я не упомянул о семье сестры моего отца тети Маши. Тетя Маша была маленькая, с египетским профилем, порывистая и восторженная. Говорила она без умолку, и все в одну какую-то горестную басовую ноту. Прекрасно пела, постоянно бывала в опере[198]. Муж ее, дядя Павел, длинный, как змей, сутулый, с громадным носом и кудрями, был молодой ученый и, часто приходя к нам, приносил красный том «Вестника Европы» и читал за чаем. Вместе с моим отцом они чем-то волновались и возмущались. У тети Маши была девочка Лиза, года на два моложе меня, некрасивая, очень пылкая и добрая, относившаяся ко мне с обожанием. Приходя к тете Маше, я чувствовал себя лицом важным и авторитетным и порабощал Лизу, как меня порабощала старшая кузина Маруся. В доме тети Маши было шумно и весело (кроме Лизы было еще две девочки, младшую тетя Маша кормила грудью), множество игрушек, великолепные елки на Рождество. Но уже тогда в их хозяйстве чувствовалась какая-то неналаженность и непрочность. Прислуга дерзила. Дядя Павел все дни сидел в кабинете; тетя Маша носилась по зале, напевая «Кармен».

У меня уже тогда началась антипатия к роялю и пению. Там, где бренчали и пели, было несолидно, неуютно. У нас в доме никогда не было рояля, и я не понимал, почему у всех родных непременно стоит в гостиной это большое черное чудовище. Правда, дядя Тяп тоже пел, но он служил в управе и пел для отдыха.

Упомяну еще о двух провинциальных гостьях, наезжавших в Москву. Во-первых, бабушкина сестра, пожилая девица, тетя Соня Карелина, проживавшая круглый год в своем имении Трубицыно, Дмитровского уезда. Она была розовая, с серебряными волосами, бодрая, энергичная и светская. Жила она на двадцать рублей пенсии, но, имея полтораста десятин земли, несколько коров, лошадей и овец и пару работников, кое-как сводила концы с концами. Она жила среди мужиков и аристократов, и в ее манерах была смесь простонародного с изысканно-дворянским[199]. Она обожала хозяйство, скотный двор и была поклонницей Льва Толстого; Левин[200] представлялся ей идеальным человеком. К бабушке моей она относилась критически, и между ними всегда замечалось некоторое соперничество. У бабушки — цветники, чистота, усыпанные песком дорожки и никакого хозяйства; у тети Сони — огороды, скотные дворы, грязновато, барахтающиеся ножки ребят попадают в миску с супом… Для бабушки не было слова священнее «Тургенев», которое она произносила как какой-то молитвенный вздох: «Турхенев…»[201] Тетя Соня обожала Толстого, Лескова и Печерского[202], из поэтов Тютчева, то есть любила все коренное, почвенное, в чем есть дыхание русского Пана дяди Ерошки[203]. Обе мои бабушки ненавидели классицизм, Библию и аскетизм. Когда я читал тете Соне мою юношескую драму «Саул и Давид»[204], она с раздражением говорила: «Зачем ты занимаешься этими противными жидами?»

У бабушки Александры Григорьевны была своя религия с оттенком протестантского сентиментализма, это было христианство, так сказать, в пределах Андерсена и Диккенса. Тетя Соня, наоборот, очень любила зажигать лампадки и заказывать молебны, хотя страшно ненавидела (страстность усиливалась оттого, что она в этих случаях робела), например, акафист Богородице и все, в чем было влияние католической мистики, а про Христа, понизив голос, раздраженно замечала:

   — Он сам говорит, что он не Бог, а человек.

Появление тети Сони в Москве с чемоданом было всегда праздником. Она была весела, ласкова с детьми, прекрасно читала вслух и угощала детей шоколадом. Об имении ее Трубицыне у меня составилось самое волшебное представление, и я всегда мечтал туда попасть, но случилось это уже после моего поступления в гимназию.

Иногда приезжала к нам от Троицы «Наночка», и после ее приезда оставались кучи огромных, мягких просфор и образки св. Сергия[205].

Наночка девушкой много жила в доме моей бабушки, ассимилировалась с семьей Коваленских и особенно была близка с тетей Наташей. Но, выйдя замуж за семинариста и поселившись у Троицы, Наночка как-то вся «опростилась». По отношению к бабушке Наночка всегда вела себя преданной и несколько льстивой рабой, но понемногу начала эмансипироваться и слегка критиковать бабушку. Она хитро и осторожно мстила бабушке за ее покровительственный тон, и если бабушка разносила ее за то, что она тратит слишком много денег на церковь, то Наночка, без бабушки, поясняла мне, что та редко ходит к обедне, потому что ей лень рано вставать. Тетя Наташа подолгу гащивала у Наночки и вся погружалась в атмосферу просфор, монахов, всенощных с канонархом[206]. Тетя Саша, я замечал, всего этого недолюбливала, но если дядя Коля на эти темы подшучивал, то тетя Саша как будто побаивалась.

IV

Первое время после возвращения из Италии я пребывал в полном язычестве. Иногда мне даже приходила в голову мысль; а что, если эти боги — Аполлон, Афродита, Артемида — и есть настоящие боги, а не Иегова, не Христос? Но эта мысль не шла дальше формы: «А что — если?» Я продолжал изучать «Олимп», писал маленькие монографии о богах и богинях и делал книжки, соблюдая титульный лист, ставя год издания и помещая сзади список моих произведений, напечатанных и готовящихся к печати. Дядя Тяп приходил в восторг и взвизгивал, обращаясь к тете Наташе:

   — Смотри, как он внимателен к книгам. Какая у него наблюдательность.

А дядя Саша орал:

   — Зачем ты все это делаешь? Не понимаю.

Родители видели, что пора открыть мне Гомера. И вот наступил памятный для меня день. 5 июля были мои именины. Это всегда бывал самый веселый день в году. Утром подарки от всех родных. Их было столько, что, когда к вечеру дядя Владимир Федорович подкатил из Москвы с еще одной плитой и кухонным прибором, родители решили отложить часть подарков на следующее утро. За завтраком был сдобный крендель с изюмом и миндалем, перевитый красными настурциями. Земляники позволялось есть сколько влезет; Григорий подвозил целую телегу речного песку и сваливал около флигеля; вечером большой балкон был иллюминован цветными фонариками. И в этот- то день мне подарили большую «Одиссею», в изложении для детей, со множеством чудных рисунков. После завтрака, в тенистой библиотеке, Таня прочла мне первые песни. Я лежал на диване, и виделись мне фиолетовые волны, омывающие Итаку, кладовые Одиссея с запасом сладкого вина, хлеба и мяса и лучезарный бог, слетающий к людям, легкий, как сон, с кадуцеем[207], в крылатой шапочке. Мне вспоминались зеленые волны Соррентского залива, и я бежал на пруд, в лодку; мне казалось, что из этого пруда я могу выбраться в безбрежное шумное море…

Тогда придумал я странную игру. Она называлась «искать мореокеан». «Искать море-океан» — значило: идти прямо вперед, не останавливаясь ни перед каким препятствием. Если впереди забор, нельзя его обойти, надо через него перелезть: если чаща колючих кустов — при сквозь эту чащу; если болото — мокни в болоте. Опасная игра. Я играл в нее не только в детские годы…

Глава 8. Хижина Бавкиды

На краю леса — маленький ветхий дом, заросший кустами смородины и лопухами. В нем доживает свой век вдова священника Евдокия Федоровна Любимова с тремя незамужними дочерьми. Я рано полюбил этот дом и привык путешествовать к старой матушке ежедневно, быстро перебегая лесок, отделявший Дедово от села Надовражного. Когда выйдешь из густого елового парка, открывается желтенькая церковь с синей главой, усыпанной золотыми звездами; стоит она на краю пруда. С берега видна даль синеющего леса, и на горизонте — белый храм. Село расположено на дне оврага, и оно много красивее нашего бедного Дедова. Крестьяне дедовские живут грязно, кругом их изб почти нет зелени; крестьяне надовражские живут хуторками, домики их тонут в зелени и яблочных садах. Между жителями Дедова и Надовражного — всегдашний антагонизм; здесь сказалось и их различное происхождение. И те и другие — переселенцы, но Дедово населяют бывшие рязанцы, а Надовражное — бывшие хохлы. Жители Дедова — с картофельными лицами, грубоваты и прямы; жители Надовражного — часто черные и востроносые, они похитрей и польстивее; среди них много скопидомов и кулаков, людей, начитанных в Писании; девушки своими ужимками и опрятным видом смахивают на келейниц. Князь, которому принадлежит Надовражное, никогда в нем не бывает. Громадный парк, с толстыми липами и дубами, совершенно пустынен; только на берегу пруда стоит сторожка лесника. Под обрывом, где кончаются пруды, весело раскинулась поповская слободка. Здесь живет молодой дьячок Александр Николаевич с женой-красавицей; доживает свой век вдова дьячка с многочисленными дочерьми; гордо высится дом батюшки, окруженный ельниками и яблонями, и с самого края ютится хижина старой вдовы-матушки.

Но, сколько ни задирает нос новый батюшкин дом, все крестьяне знают, что матушка Евдокия Федоровна возглавляет церковную слободку. Она выросла в этих местах; здесь священствовал ее муж и был благочинным. Здесь, наконец, священствовал ее зять. Правда, ей оставили только одну восьмую десятины земли, на которой несколько гряд, две-три яблони и черемуха; правда, новый батюшка Иоаким Гаврилович постоянно грозит ей консисторией[208] и хочет отнять у нее и эту одну восьмую десятины и пустить ее по миру или заточить на Остров, где доживают свой век вдовы духовенства, спасая свою душу сухоядением[209]