После чая мы занялись игрой в солдат. Система Бори сильно отличалась от моей. У него были только оловянные солдаты. Он строил их в два полка и потом расстреливал шаром, скомканным из бумаги. По коридору иногда проходил его папа, Николай Васильевич Бугаев.
Боря с каждой минутой все более и более мне нравился. Мы ели тающий во рту шоколад «Миньон», играли в прятки, к чему привлекли толстую кормилицу Бори, а в заключение новый друг принялся рассказывать мне страшные истории. Видя, что рассказы производят на меня сильное впечатление, он сыпал историю за историей, и все страшнее и страшнее. Началось с привидения мертвой девушки, являвшейся к родным с восковым крестом в руке; кончилось громадной и запутанной историей Тристана, где ужас громоздился на ужасе и описывались потаенные комнаты замка с окровавленными мертвецами на постелях. Эту историю Боря явно импровизировал и всегда рассказывал ее с новыми ужасными подробностями.
Я вышел от Бугаевых и очарованный и устрашенный. Долго, улегшись в постель, думал я о своем новом друге. Через несколько дней он в послеобеденное время явился к нам с визитом. Впоследствии Боря рассказывал мне, что он также долго стоял перед дверью, прежде чем позвонить, и даже подумывал обратиться в бегство. Матери моей он сразу же понравился; отец на первый раз нашел его слишком вылощенным и неестественно вежливым, и говорил: «Ему надо поступать в Пажеский корпус». Вообще мой отец из посещавших меня товарищей в то время явно предпочитал Колю Маркова; мать, почти совсем не говорившая с Колей, обожала Борю. На Рождество была очень веселая елка, на которую мы пригласили Борю, Колю и Трапезникова сына Ваню, вообще не бывавшего у нас в доме. Мы изображали ведьм: я ездил на Ване, Коля — на Боре. А дядя Саша Марконет весело гикал. На святках у меня еще была неожиданная радость. Меня вызвали в кухню, и там оказался сам Григорий Арендатель, в большом тулупе, с сыном Егором. Егор остался у нас на праздники, и я забывал для него всех друзей. Мы рядились в картонные латы: я был Дюнуа, Егор — Дю-Шатель[281]. Вместе с деревенским приятелем мы ходили с визитами по всем родным. Няне Тане, конечно, также было весьма приятно общество Егора.
Ряженье и маскарады так увлекли меня, что после праздников я опять захотел рядиться, а так как масок у меня было мало, я с утра побежал за ними к Марусе, у которой была одна убийственно-страшная маска: багряное дьявольское лицо с красноватым носом. Надевши страшные маски, мы обыкновенно звонили в знакомые дома и наслаждались визгом испуганной прислуги. Итак, с утра я побежал в Нащокинский переулок к Марусе. Было рано, серо и переулок совсем пустой. Вдали я увидел идущую мне навстречу тетю Веру. Лицо ее было что-то очень грустное. Она без улыбки поздоровалась со мной и сказала:
— Скорее скажи папе, что дядя Саша очень заболел.
— Я было, тетя Вера, шел к вам за масками.
— Нет, милый, маски — в другой раз. Беги скорее и скажи папе, что дядя Саша очень заболел.
Приятно взволнованный тем, что мне выпала честь быть вестником мрачного события, я вбежал в спальню к отцу, которого застал еще в постели.
— Вставай. Дядя Саша очень заболел.
Ничего не сказав, отец начал быстро натягивать носки. В эту минуту раздался звонок, и совершенно неожиданно в гостиную вбежала тетя Наташа из Петербурга, я услышал только одну фразу:
— Comment, vous ne savez pas que Саша est mort[282]?
Оказывается, тетя Наташа, приехавшая с утренним поездом из Петербурга, направилась прямо на Спиридоновку и нашла дядю Сашу уже на столе. Ночью он вышел в темный коридор и внезапно упал мертвым.
Скоро явилась к нам бабушка. Она была вся поникшая и мокрая от слез. Она молча сидела в кресле, никла все ниже и ниже, а тетя Наташа взволнованно ходила по комнате.
Дали в Петербург телеграмму дяде Тяпу.
Я был в приподнято-восторженном настроении. Все обычное отменялось. Учителю сказали, чтоб он не приходил три дня, и я мог все время читать Буссенара, которым снабдил меня Боря[283]. Но тут было не до чтения. Тетя Наташа остановилась у нас, в кабинете отца. Начались звонки. Мне все казалось занимательной драмой, на которую я смотрел как зритель. Прежде всего я сбегал в лавочку, купил бархатное поминанье и обновил его, написав на первой странице: «Об упокоении Александра». Я следил, как кто проявляет скорбь. Вот за обедом раздается звонок, вбегает высокая, гордая тетя Надя Соловьева, из родных моей матери признававшая только Марконетов, истерически восклицает: «Ну, что это!» И валится в кресло, смахивая слезы.
За обедом я говорю: «Дядя Саша обещал мне показать весной коронацию».
— Да, — отвечает мой отец, — но теперь дяди Саши нет.
Мать вдруг вскакивает и, подбежав к окну, закрывает лицо руками, вся трясясь от рыданий. Звонит и Наночка, приползшая от Троицы, конечно, со множеством мешочков и толстыми просфорами: она весела, как всегда, и уезжает ночевать на Спиридоновку.
— Ну, где мое движимое?
Забирает мешочки, и вдруг губы ее дергаются, углы рта опускаются и — слезы… Я с ужасом думаю, каково ночевать там. На другой день тетя Наташа взяла меня на Спиридоновку. Был яркий январский день. Где-то визжала шарманка.
— У вас все еще не вывелись шарманки, — с презрением заметила петербургская тетя.
Двери дома Марконетов распахнуты: на крыльце толпятся мальчишки-певчие, и в полумраке лестницы белеет гробовая крышка. Мне становится жутко.
Оставляя в стороне плотно закрытую гостиную, мы темным коридором проходим в спальню. Здесь совсем тихо и безопасно. Я сразу попадаю в объятия седой бабушки Софьи Григорьевны, приехавшей из Трубицына. Вцепляюсь в студента Мишу Коваленского с вопросом:
— Как писать креп: ять или «е»?
— Конечно, «е», — раздраженно отмахивается от меня Миша. Матери его, тети Нади, не видно. Она совсем прекратила знакомство с родными мужа, а дядя Коля все вечера сидит в доме у бабушки… Вот тетя Саша пробегает мимо меня. Она имеет спокойный вид и с улыбкой всех приветствует. Вдруг мать твердо сжимает мою руку и, сдавливая собственное волнение, решительно говорит: «Ну, пойдем». «Неужели нельзя не идти?» — пронеслось в моей голове, но я безмолвно последовал за матерью. Отворив две половинки белых дверей, мы вошли в гостиную. Зеркала и портреты были завешаны тюлем, в углу чернела монашка. Мы подошли к гробу. Лицо покойника было закрыто листом писчей бумаги, его сняли.
— Вот видишь: дядя Саша, — бодрым голосом сказала мне мать. Но я не видел дяди Саши: какая-то грозная тайна глядела на меня из глазетового ящика. На лице умершего была насмешливая улыбка… Рядом со мной зашелестела тетя Саша:
— Посмотри, вот этот покров будет отдан в надовраженскую церковь.
Но мне было не до покрова. Зазвенели голоса певчих, набившихся в маленький кабинетик дяди Саши. Запылали свечи: я старался держать свечу косо, как дьякон, а не как все дилетанты, окружившие гроб. Яркое солнце освещало комнату: январское солнце синело за окнами, и снег искрился на соседней крыше. В комнате стоял таинственный и страшный запах, который я в первый раз слышал…
Приехав домой, я сел в отцовское кресло и читал Буссенара, но строчки прыгали у меня перед глазами, в веках стучало. На другой день было очень приятное для меня событие. Из Петербурга приехал дядя Тяп и остановился у нас в кабинете. Он ничего не говорил о смерти дяди Саши, смотрел задумчиво, как будто немного насмешливо. «Это, мол, меня мало интересует, — я человек государственный». Проходя мимо кабинета, я услышал, что дядя Тяп что-то оживленно рассказывает и, как всегда, взвизгивает. Я вошел. Дядя Тяп бегал по кабинету перед моим отцом, сидящим в кресле, и я слышу:
— Тогда Витте вынимает часы и говорит: «Надо запомнить день и час, когда у нас в России произнесены эти возмутительные слова».
Я ускользаю из комнаты.
По желанию тети Саши похороны были отложены до четвертого дня. Ей казалось, что легче опускать мертвого в землю, когда появятся признаки разложения. На третий день отец сказал: «Мне хочется наедине проститься с Сашей», — и уехал. Вернувшись домой, он грустно говорил: «Я опоздал: сегодня это уже не Саша».
Меня на третий день не брали на Спиридоновку. Я более проводил время в доме батюшки, где Колина сестра усиленно угощала меня конфетами, думая, что я очень огорчен. Вечером третьего дня на панихиду отпустили прислуг. Таня вернулась очень взволнованная и, помогая мне раздеваться, шепотом рассказала: «Монахиня боится по ночам читать: у дяди Саши лицо ломается, трещит… Я побежала на улицу, а перед глазами все дядя Саша мерещится…»
Я долго не мог уснуть, стараясь представить себе, как дядя Саша пирует в гробу, но трудно было задержать этот образ: вылезало совсем другое. Мать беспокойно входила в мою комнату.
— Ты не спишь. О чем ты думаешь?
Я решил, что врать бесполезно и прямо брякнул:
— О дяде Саше.
— Что же ты о нем думаешь?
— Как он пирует в раю, как он встретился там с доктором Покровским.
— Спи.
Впоследствии я узнал, что ночевавшая на Спиридоновке бабушка Софья Григорьевна пережила большой испуг. Она спала на диванчике, в небольшом кабинете, рядом с гостиной, двери в которую были плотно притворены. Вдруг среди ночи обе половинки двери бесшумно распахнулись. Тетя Соня решительно встала и взглянула в гостиную: там тихо, белеет гроб, мерцают свечи. Тетя Соня с силой захлопнула обе половинки дверей. Но это было еще только начало таинственных явлений на квартире Марконетов.
Я спал сладким утренним сном, когда над моим ухом раздался певучий голос Тани:
— Милый, вставай дядю Сашу провожать.
Я вскочил и, быстро одевшись, побежал в кабинет, где дядя Тяп умывался, распространяя запах духов «Жокей-клуб». Тетя Наташа примеривала шляпу с большой черной фатой. Мы поехали прямо в церковь.