— Да что же они не идут? Позвать их, что ли? Эй, Хлопуша!
Я слышу, что в нетерпении он направляется к двери, и сейчас сцена опустеет. Но в эту минуту я вваливаюсь с Гриневым на сцену. Перед последним актом была интродукция. Я вышел в костюме Потемкина и, придерживая шпагу, проговорил: «Видение Мурзы» Державина. С восторгом произносил я слова Державина:
Курение мастик бесценных,
Мой дом и место то цветы
Покрыли, где она явилась:
Мой бог, мой ангел во плоти.
Моя душа за ней стремилась,
Но я за ней не мог идти.
Последнее действие было во дворце Екатерины. Коля — капитанская дочка — вставал на колени и протягивал Марусе — Екатерине — бумагу. Его красный капот распахнулся, и перед публикой явились серые гимназические брюки.
После спектакля большой стол для чая был накрыт в кабинете моего отца. Всех гостей занимали родители Бугаевы. В одном углу Николай Васильевич вынимал свою записную книжку и вычитывал анекдоты о жидах и записанные им разговоры с извозчиками. Он всегда разговаривал с извозчиками, они его знали и любили и соглашались везти куда угодно за двугривенный. Для Николая Васильевича извозчики были кладезем премудрости, и он записывал их фразы. На другом конце стола Александра Дмитриевна эффектно рассказывала страшные истории из своей жизни и жизни своих знакомых.
— Она вошла в беседку. «Вдрюг» (Александра Дмитриевна произносила «у» почти как «ю») вылезает чудовище. — Она рассказывала о своих девичьих гаданиях в зеркало: — И «вдрюг» я вижу: в зеркале сидит, спиной ко мне, — как бы вы думали, кто? Мой муж Николай Васильевич.
«Барышня, вы за него замуж выйдете», — говорит мне горничная.
«Что вы, Марфуит! — восклицаю я. — Никогда этого не может быть».
Александра Дмитриевна попросила Борю пойти наверх за папиросами, кокетливо улыбаясь, понизила голос:
— Мой муж не любит, когда я «кюрю».
Скоро Николай Васильевич взглянул на часы, поднялся и начал прощаться. Пора было ехать в клуб.
Все старое трещало: весною я должен был поступать в гимназию и кончить с церковным двором. Этой зимой Коля начал строить деревянную крепость у себя на дворе. Я был ему помощник, вытаскивал из заборов ржавые гвозди, подбирал гнилые доски. У меня начались ссоры с мальчишками. Терпеть не мог я одного Мишку: сына городового, с идиотским калмыцким лицом и совсем картавого. Ваня также был ему смертельным врагом. Наоборот, Коля ему покровительствовал и охотно смеялся его глупостям. Ваня всегда науськивал меня на Мишку. Раз, подзуживаемый Ваней, я начал преследовать Мишку, который отступал к своему двору, где жили городовые. Увлеченный погоней, я не заметил, как сам очутился на страшном дворе и вбежал на крыльцо. Мишка быстро юркнул за дверь, а мне в рукав вцепилась чья-то рука. Разъяренная мать-городовиха крепко держала меня, приговаривая:
— Миша, ступай за папашей, мы сведем его в участок!
— Пусти меня! — крикнул я в отчаянии. Но городовиха не выпускала моей руки. Наконец я стремительно рванулся и побежал.
— Куда, куда? — неслось мне вослед, но я бежал сломя голову прямо в батюшкин сад и, не находя даже это место достаточно защищенным, перелез забор и притаился в закоулке, куда сваливали всякую кухонную гниль. Сидел я неподвижно около получаса. Наконец вижу: Коля один вышел в сад. Я выбежал из убежища и рассказал Коле, что во всем происшествии виноват Ваня.
Когда я вернулся домой, меня скоро вызвали на кухню. Там стоял смущенный Ваня.
— Приди защитить меня, — произнес он, — а то пришла Мишкина мать и скандалит у нас в доме!
Мы пошли в дом трапезника. Нам отворила дверь болезненная женщина с подвязанной щекой.
— Ох, Ваня, — завздыхала она, — была Мишкина мать, посуду перебила, батюшке будет жаловаться!
Посередине двора мы увидели городовых, беседующих с какой-то бабой:
— Обижают они мово Мишку, этот вон, сын трапезника, а этот (указывая на меня) — с чужого двора. Так я теперь буду с них шапки снимать!
— И хорошее дело! Так их и надо, проклятых! — пела соседка, покачивая головой. Я навострил лыжи.
— Куда, куда? — неслось мне вдогонку.
Кроме Мишки у меня завелся другой враг, младший сын пьяного Николая Николаевича — Володька, грубый мальчишка, у которого не сходило с языка одно грязное простонародное ругательство. Поводом к ссоре послужили опять мои несчастные длинные волосы. Володька обругал меня: «Аполлон Косматый!», я предложил ему на другой день выйти со мной на дуэль. Готовился я к дуэли не без волнения: одолеть Володьку казалось маловероятным. Сбегая по нашей темной лестнице, я мысленно воззвал к покойному дяде Саше, как богу побоищ, и просил его помощи в предстоящем поединке. Не знаю, действовал ли здесь дядя Саша, но, неожиданно для самого себя, я довольно быстро опрокинул Володьку в снег. Но Володька вскочил и требовал возобновления поединка. Я решительно отказался и направился к воротам. Мальчишки подняли крик: «Трусит! Трусит!», а мой друг Ваня, всегда втравлявший меня в бои, издевался надо мной обидней всех.
Но пора нам проститься с церковным двором. С первого посещения гимназии открывается новая эра моей жизни. И это первое посещение было торжественно и многозначительно. Перед Пасхой я должен был держать вступительные экзамены, а в феврале я был введен в это святилище Муз под звуки похоронного марша Шопена. Святилище Муз! Да не удивит читателя такое название гимназии! Я поступал не в казенную гимназию, а в ту гимназию, которая была рассадником классической и эстетической культуры в Москве. Директор ее, Лев Иванович Поливанов, был одним из замечательных людей той эпохи.
Глава 13. Поступление в гимназию и уход Тани
снежных сумерках февральского вечера я поднимался по ярко освещенной лестнице, устланной коврами и обставленной белыми колоннами. К этому дню мне сшили черные длинные брюки и куртку, и я с гордостью чувствовал себя гимназистом. На площадке встретился мне Боря, поджидавший свою мать и размахивающий афишей. Уже началась увертюра, и сверху доносились мрачные и торжественные звуки погребального марша Шопена. Первый ряд стульев был почти пуст. Только посреди, откинув голову с гривой седых волос и полузакрыв глаза, сидел директор. Лицо с острым носом и провалившимися щеками было бледно, как у трупа. Рядом с ним сидел неизвестный мне господин, с пушистой серой бородой, заметной лысиной и глазами светлыми и холодными, как озера Норвегии. Я приехал с одним учеником этой гимназии, и мы поместились с ним во втором ряду. Скоро появились мои родители и, поздоровавшись с Поливановым и неизвестным мне господином, заняли места в первом ряду. Рядом с ними села толстая, блистающая и благоухающая Александра Дмитриевна Бугаева.
— Кто этот господин? — спросил я на ухо отца, указывая на господина с холодными глазами.
— Это Венкстерн[316], — отвечал отец.
Я слыхал эту фамилию давно-давно: еще когда мы жили в Штатном переулке, я играл с детьми этого господина на Пречистенском бульваре. Знал я также, что теперь вся семья живет круглый год в деревне. Слыхал я кое-что о Венкстерне и от тети Наташи, которая очень дружила с ним в молодости. Теперь я не обратил на него особого внимания, конечно, не подозревая, какую этот человек будет играть роль в моей жизни и что мне суждено будет вырастать в его доме.
Спектакль показался мне великолепен и все актеры безукоризненны.
Сначала представляли «Камоэнса» Жуковского, далее следовала сцена Гамлета с актерами и, наконец, три сцены из «Генриха IV»: две с Фальстафом в таверне Истчипа и одна — с судьями Сайленсом и Шалло и рекрутами[317]. Гамлета играл изящный и нервный князь Голицын, слегка грассируя. На роль Фальстафа был приглашен опытный артист из прежних учеников гимназии, а судью Шалло играл один из моих двоюродных братьев, в то время студент университета. Я этого не подозревал и очень был удивлен, узнав его на сцене. В антрактах я замешивался в толпу черных курток и бегал по классам. К директору, все время лежавшему в кресле, иногда подходил высокий русый молодой человек в синем вицмундире с золотыми пуговицами и, наклонившись, что-то шептал ему на ухо. Это был старший сын директора, Иван Львович[318], тогда же воспринятый мной как цесаревич и наследник престола.
Спектакль кончился, гремели аплодисменты, вызывали актеров: вот еще раз поднялся занавес, и на сцене появился маленький, с иголочки одетый господинчик с красным лицом, весело раскланиваясь во все стороны. Это был Вельский, поэт, переводчик и учитель русского языка, — правая рука директора[319].
Я был в совершенном восторге и упоении. Новый открывавшийся мне мир совсем подчинил меня.
На масленице мы с Борей играли четыре сцены из «Бориса Годунова». Боря играл старика Пимена и Бориса, я — Лжедмитрия и Басманова. Но главный спектакль этого сезона был на Пасхе. Тут мы поставили пьесу Майкова «Два мира»[320]. Пьеса была из римской жизни, следовательно, с костюмами дело обстояло просто: достаточно было надеть простыни. Патриция Деция играл Боря, я играл христианина Марцелла, Маруся — христианку Лидию, и все были в белых простынях. Устроили и хор христиан, ведомых на растерзание львам, для этого пригласили несколько мальчиков с церковного двора. Боре пришла мысль ввести роль черного раба с опахалом, и он вымазал Коле все лицо жженой пробкой. Спектакль вышел самый удачный и веселый. Еще едва сгущались апрельские сумерки, как начались частые звонки: вся гостиная наполнилась зрителями. В ожидании начала представления Коля с эфиопским лицом бегал по сцене и подбрасывал свое опахало, а из-за занавеса слышался голос Владимира Федоровича: