— Что это? Там какие-то шары!
Игра Бори вызвала бурные аплодисменты. Выпив чашку с ядом и ярясь на христиан, он шипел: «Я б вас гнал, терзал зверьми б!» А Маруся в белой простыне нежно склонялась над ним. В заключение спектакля была поставлена комедия. Мы с Борей инсценировали в четырех сценах эпизод из «Пиквикского клуба», где мистер Пиквик попадает в спальню к даме с папильотками. Я играл Пиквика, даму с папильотками — Коля, ее жениха, свирепого мистера Магнуса, — Боря. Ролей мы не выучили совсем, но все прошло очень весело, особенно сцена, где мне приходилось выглядывать из постели, а Коля в капоте причесывался перед зеркалом. Но близились экзамены. Я ждал их не без волнения: директор Поливанов отличался большой свирепостью, как я знал из рассказов Бори. Родители решили не предупреждать меня о дне экзамена, и раз за утренним чаем отец неожиданно объявил мне:
— Едем на экзамен!
— Rosa, rosae, rosae, — затараторил я в ответ, несколько кривляясь.
И вот я в великолепном кабинете Льва Ивановича. Стол заставлен книгами, на шкафах — бюсты, по стенам — старинные гравюры. Сам директор экзаменует меня и, к удивлению моему, совсем не свиреп, а имеет вид ласкового тигра. После русского диктанта и разбора он проэкзаменовал меня по латыни. Зажмурив глаза и, как будто наслаждаясь, он порывисто произнес:
— А ну-ка, просклоняйте мне «Hie, haec, hoc»[332].
После латинского экзамена директор удалился и оставил меня одного. Я рассматривал большую золотую чернильницу и гравюры Шекспира на стенах, когда за дверью послышались тяжелые шаги.
Кто бы это мог быть? Верно, математик!
Но дверь отворилась, и вошел батюшка в серой рясе, совершенно лысый, курносый, с овечьими глазами. Прозванье его было Запятая или Иезуит. «Запятая», вероятно, по форме его носа, «Иезуит» — по полной неосведомленности учеников о том, что такое иезуит.
— А вот и маленький, — ласково сказал батюшка. Немного поспросив меня, он, поддерживая широкий рукав рясы, обмакнул перо в чернильницу и поставил мне 5. После батюшки вошел, семеня ножками, красный старичок математик в золотых очках. Меня сразу поразила его борода: совершенно серебряная, она как будто была приклеена к его красному подбородку.
Экзамен математики прошел довольно вяло.
— Ну, Лев Иванович, кажется, он знает? — обратился наконец старичок к директору несколько брюзжащим тоном. Лев Иванович кивнул головой. Экзамены были закончены, и я был принят во второй класс.
Вступительный экзамен был ознаменован обедом в присутствии учителя моего Василия Константиновича, с которым мы прощались.
Весело светило весеннее солнце, освещая круглый стол, на котором стояла селедка с луком, что бывало только в дни исключительные, обыкновенно, когда обедал дядя Володя. Василий Константинович в сюртуке с иголочки и туго накрахмаленных манжетах имел вид довольный и несколько гордый. Я рисовал ему портреты экзаменовавших меня учителей, и он остался недоволен портретом батюшки, которого хорошо знал. В этот день Василий Константинович последний раз был у нас в доме, но нам суждена была в далеком будущем радостная и полная значения встреча.
В этом году мы рано переехали в Дедово. Начало мая было холодное, цветы скупо расцветали, только барвинки лиловели под дубами, на могилах моих кротов и птиц. В этом году весну в Дедове проводила только наша семья. Родившаяся в прошлом году дочь тети Веры Лиза заболела воспалением в легком, была на волосок от смерти, и ее родители с бабушкой проводили весь май в Москве. Но дедушка ее, старик Коньшин, перебрался на дачу в наши окрестности, и однажды рано утром мы встретили его с отцом у станции. Отец мой, всегда выказывавший особенное почтение к старым людям, выхватил у Коньшина его ручной чемоданчик и тащил его до платформы. Мы уселись под недавно распустившимися тополями.
— Ах, ах! — рявкал седобородый старец. — Боюсь, не выживет девочка! Всего более убивается Виктор Михайлович: уткнется — бф, бф, в подушку и — бф, бф, рыдает! А Вера так тверда, утешает: «Девочка моя скоро выздоровеет, гулять пойдем, на бульвар пойдем!»
Надо сказать, что дядя Витя иногда заявлял: «Единственный мужчина в нашей семье — Верочка!» Скоро я начал получать раздирательные письма от Маруси, где описывались мучения задыхающейся малютки. Маруся просила меня служить о ней молебны в надовраженской церкви, что я, конечно, исполнял.
Наше одинокое житье в Дедове было оживлено приездом давно желанного друга Коли. Коля живал до сих пор только на даче в Пушкине и с восторгом погрузился в привольный простор наших зеленых садов и полей. В то время наша большая голубая лодка дала течь, с помощью Григория мы выволокли ее на берег, и мой отец занимался ее осмолением. В Коле он нашел деятельного помощника, тогда как я работал без всякого вдохновения и предпочитал оглашать берега пением тропаря: «Преполовившуюся празднику, каждую душу мою благочестия напой водами!» (В те дни было Преполовение Пятидесятницы[322].)
Коля много читал, иногда захватывал с собой книгу на пруд, иногда утыкался в нее во время обеда, что очень не нравилось моей матери. В первый же день приезда Коля вынул тщательно завязанный руками матушки в кончике носового платка полтинник и просил, чтоб я сам вручил его Тане, что я и исполнил с восторгом.
Часов в шесть вечера мы неизменно направлялись с Колей через еловый парк в Надовражное, к старой матушке. Все три сестры особенно полюбили Колю за его прямоту и простые привычки, да и он чувствовал себя свободнее в привычной атмосфере духовной семьи. Дворянский быт Дедова и влек его, и раздражал: всего же чаще раздражал его я, начинавший все рассеяннее слушать рассказы из механики и химии.
Между тем, когда уже надежды были почти потеряны, маленькая Лиза в Москве вдруг начала поправляться. К июню все семейство дяди Вити перебралось в Дедово. Сначала приехал один дядя Витя. Помню, как он вошел в кабинет отца, серьезный и похудевший, и отец мой восхищался тем, что он похудел и у него совсем пропал живот.
Скоро привезли и выздоровевшую малютку. Стояли жаркие, ясные дни. Запоздавшая весна брала свое, отовсюду вылезала зелень, пруд вдали блистал и переливался. А по аллеям бродила Маруся с воскресшим младенцем на руках. Лиза весело улыбалась солнцу, не подозревая, что так недавно оно готово было потухнуть для нее навсегда. А по саду разливалось пение Маруси:
— Я сижу и любуюсь тобою, я с тобой, дорогое дитя!
Самым приятным событием этой весны была поездка в Новый Иерусалим, которую устроила Зязя, дочь старой матушки. Еще едва рассвело, когда Зязя в телеге подъехала к нашему дому, и Таня разбудила меня. Надо было торопиться, чтобы поспеть к обедне. Мы поехали втроем: Зязя, Коля и я. На косогорах Коля быстро соскакивал, чтобы облегчить лошадь, я без большого удовольствия следовал его примеру. Наконец из-за леса загорелся громадный золотой купол: колокольный гул, казалось, излучался прямо из сиявшего синего неба. Мы слезли у монастырских ворот, где был изображен вход Господний в Иерусалим[323]. У окошка продавал просфоры красивый юный монах с золотыми кудрями по плечам, похожий на апостола Иоанна. Просфоры были громадные и теплые. Монах стряхнул муку с широкого смуглого основания просфоры и легкими фиолетовыми чернилами выводил имена живых и усопших, которые диктовала ему Зязя. Поспели мы как раз к началу поздней обедни. Громадный храм был набит, мы теснились к самому амвону, напирая на человека в чесунчовой рубашке, которая вся почернела от пота и отвратительно пахла. Толстенькие чернобородые дьяконы парами мерно двигались по храму, звеня кадильницами. В бесчисленные окна высокого купола вливалось голубое небо. Посреди храма возвышалась золотая пещера Гроба Господня[324].
После обедни мы скитались по саду, который сбегает к реке Истре. Там пили святую воду в двух колодцах: Силоамском и Самарийском[325]. Мы с Зязей благоговейно переносились в евангельские времена: Истра называлась здесь Иорданом, за нею виднелась круглая вершина Фавора и синело село Скудельничье. Поклонились мы и дубу Мамврийскому. Молодой монах с золотыми кудрями встретился нам в саду, и мы оба с Зязей восхищались и желали узнать его поближе. Чай мы пили не в парадной гостиной для чистой публики, а в простом трактире, так как Зязя соблюдала экономию. Но нам отвели там отдельную комнату, принесли много горячего белого хлеба и два фарфоровых чайника.
— Это что же, твои сынки будут? — спрашивала трактирщица Зязю про меня с Колей.
— Мои, мои, хозяйка, — отвечала ей Зязя, чтобы отделаться от объяснений.
В монастырской лавочке мы накупили много всяких святынь и особенно много картинок, изображающих страдания Христа: Христос в терновом венке, багрянице и с тростью.
Перед отъездом мы решили искупаться в Истре. Я привык купаться в прудах и не умел бороться против течения и выбивался из сил, а пересечь его не догадывался. Зязя издали с ужасом следила за этим купанием. Может быть, я в конце концов потонул в нашем Иордане, если бы Коля не подплыл и не вытащил меня.
Новый Иерусалим оставил на мне неизгладимое впечатление. Угол моей комнаты, где стояли престол и аналой, украсился новыми картинками Христа в терновом венце и багрянице, подымающего голубые страдальческие глаза к небу. Охваченный атмосферой монастыря, я начал аккуратнее вычитывать молитвенные правила. Мне захотелось подражать Новому Иерусалиму, и я начал давать евангельские названия нашим окрестностям: всего легче, конечно, было найти дуб Мамврийский.
А в религиозном утешении я нуждался больше, чем когда-либо. Этой весной переезд в Дедово не принес обычного облегчения. Во всем чувствовалась неизбежность скорой разлуки с Таней. Близилась катастрофа. Таня по вечерам шила у открытого окна экономкиной комнаты. Звенели ее ножницы, наперсток: она взглядывала на меня пронзавшим мне сердце грустно-нежным взглядом: «Что делать, милый?..» Я бежал на пруд, задыхаясь от слез. С деревни доносилось блеяние, бабы с ведрами толпились на берегу; я бороздил пруд взад и вперед на нашей новоосмоленной лодке и все решал вопрос: что мне делать, если Таня уйдет?.. У меня была неподвижная мысль, что тогда и мне необходимо покинуть наш дом. По дороге на станцию, в одном имении среди елового леса, была одинокая хижина, что-то вроде сарая: я подумывал, не поселиться ли в этой хижине навсегда, подражая святым отшельникам? Вообще шалаши давно манили меня. Каждое лето Арсеня Арендателев выстраивал мне шалаш из сена, и я уединялся в нем с молитвенником. Мне хотелось во всем подражать монахам и священникам, а так как наш отец Иоаким бывал на праздниках «шибко болен», то мне хотелось подражать ему и в этом. В воскресенье после завтрака я пробирался к шкафу с конфетами, глотал несколько шоколадин с ромом и старался уверить себя, что я пьян, что я плохо держусь на ногах.