Воспоминания — страница 47 из 109

играли несколько комических сцен из Горбунова «У квартального надзирателя» и «У мирового судьи»[10]. Мы переодевались в моей комнате для этих сценок, когда до нас донесся яростный визг Николая Васильевича Бугаева. «Как это Николай Васильевич залез на сцену?» — воскликнул мой отец и побежал узнавать, в чем дело. Но оказалось, что Бугаев кричит не на сцене, а в зрительном зале, притом так громко, что слышно в отдаленных концах квартиры[11]. Николай Васильевич находился в крайнем бешенстве: «Эолова арфа», заклание от любви — все это окончательно убедило его, что наш дом отравлен нездоровьем, романтизмом, и корень зла он усматривал в моей бабушке Александре Григорьевне.

Сценка из Горбунова, где лакей жаловался мировому судье, что господа, подвыпив, принялись его «терзать» и «морду горчицей мазали», несколько успокоила Бугаева, но за чаем он снова начал свои филиппики. Этим окончательно было сорвано хорошее настроение. На следующий день, когда я пришел к Бугаевым, Николай Васильевич накинулся на меня и отчитывал более часа, визжа, захлебываясь и не давая мне вставить слово в мое оправдание.

Приближалась весна, и мы с отцом поехали к доктору Штейну показать ему мое колено, на котором я всю зиму носил тугой резиновый чулок, так называемую «женульерку». Доктор Штейн жил в мрачной и темной квартире новой Екатерининской больницы. В гостиной была бархатная мебель, висели картины, а в кабинете было холодно и пахло медикаментами. Доктор Штейн мрачно острил, вращая мое колено, и в заключение сказал, что мне необходимо летом поехать на грязи.

   — Но не поезжайте на Лиман, там грязь и гадость. Я рекомендую вам остров Эзель, там прекрасный доктор Мержеевский, я его хорошо знаю.

Мы начали готовиться к поездке на остров Эзель, который называли Ослиным островом. Тетя Надя в волнении нас отговаривала: «Невозможно ехать на Эзель, ведь там проказа!» Но, не побоявшись стать прокаженными, мы в начале июня двинулись из Дедова по направлению к Риге. Переночевав в Риге, мы сели на пароход «Константин» и плыли целый день. К вечеру показался остров Эзель. На берегу толпились эстонцы. Старик с белой бородой, росшей на шее, как это бывает у эстонцев, предлагал нам свои услуги и, пиная себя в грудь, рекомендовался: «Я — Константин Нус!»

Город Аренсбург показался нам очень хорошеньким, он весь тонул в зелени. Но на первых же порах нас постигла неудача. Мы объехали все пансионы, и оказалось, что свободных комнат нет. Пришлось ночевать в гостинице «Озилия», под окнами которой склонял ветви огромный каштан. Утром мы пошли в великолепное грязелечебное заведение доктора Мержеевского. Из коридора валил пар, слышался звон ведер, и до нас долетал серный запах. В приемной были круглые бархатные диваны и висели портреты нескольких русских императоров. За кассой сидела толстенная немка фрау Петерсон, все лицо которой было скошено на сторону и покрыто мешочками и морщинками. Рот был поставлен совсем вертикально. По-русски фрау Петерсон изъяснялась очень плохо: до меня доносился из коридора ее крик: «Одиннадцать ходит!», то есть одиннадцатый номер пошел в ванну.

Доктор Мержеевский оказался статным румяным поляком со слегка седеющей бородою. Услышав имя доктора Штейна, он стал любезен необычайно. В его речи постоянно попадалось слово «роскошно». Он выхваливал остров Эзель, свое грязелечебное заведение, и все это было «роскошно», вплоть до холодного ветра, который всегда дул на Эзеле и, по мнению доктора, «приятно освежал после горячей ванны». Узнав, что мы остановились в гостинице «Озилия», доктор поморщился:

   — Жульническая компания эта Озилия! Я вам рекомендую квартиру в одном моем знакомом польском семействе, там есть и русская прислуга Федора. Сейчас вас проводят.

Мы пошли по ветру к окраине города и остановились у деревянного двухэтажного дома, выкрашенного в желтую краску. С лестницы сползала толстая старуха с лицом, как у мопса.

   — Вы Федора? — спросил мой отец. Ах, как это было неосторожно!

   — Нет, Федора — моя прислуга! — отвечал мопс. — А я хозяйка.

Помещение, которое показала нам хозяйка, оказалось не очень «роскошно». Всего одна комната и при ней стеклянная галерея с видом на море. Но мой отец дал задаток, и к вечеру мы перебрались из «Озилии» на новую квартиру. Перенося чемоданы, мы заметили на крыше странное существо. Там сидела босоногая девка и смеялась идиотским смехом, оскаливая беззубый рот. Это и была настоящая Федора.

Медленно потянулись дни. Каждое утро мы с отцом садились в ванне друг против друга. Ванну наполнял водой молчаливый мужик Яген в белом фартуке. Он открывал люк и протяжно кричал в черное отверстие: «Мария!» Из подземелья, как из преисподней, поднимались серные пары, скоро из темноты показывалась женщина и подавала Ягену ведро с грязью. Впоследствии мы узнали, что этот Яген вовсе не мужик, а народный учитель. Кроме Ягена в заведении служил Юган, громадный и седой, похожий на морское чудовище. Возвращаясь домой, мы по предписанию доктора должны были час лежать, ничего не делая и не читая. Но мой отец все-таки читал желтенькую французскую книжку под названием «Au son des cloches»[12]. Я позволял себе читать только газеты, жадно ища известий о театре. Но было летнее время, и редко попадались какие-нибудь известия о предстоящем зимнем сезоне. К концу часа я начинал чувствовать страшный голод, и когда стучался мальчик, приносивший нам жирный обед из столовой, я был готов кинуться к нему в объятия. Жизнь наша была отравлена постоянными криками хозяйки на Федору. Она ругала ее часами, и иногда, по-видимому, ругань переходила в побои. (Я не сомневался, что зубы Федоры давно были вышиблены хозяйкой, госпожой Лещинской.)

Федора была милое, кроткое существо, совершенно запуганное и порабощенное хозяйкой. В ее отношении к семье мне чувствовалась некая тайна, ибо трудно было поверить, чтобы Федора по доброй воле влачила жизнь ежедневно истязаемой рабыни. Дом принадлежал собственно не госпоже Лещинской, а ее брату Белобрежскому. Этот старичок в противоположность своей сестре, свирепой, как бульдог, отличался весьма тихим нравом.

По вечерам я всегда видел его над лестницей, курящего длинную трубку и смотрящего вдаль совершенно выцветшими белыми глазами. Иногда он пробовал заговаривать со мною:

   — Что вы читаете?

   — Да. А вот еще хорошо, — он выпускал облако дыма. — Купера!

Далее разговор не шел.

Доктор Мержеевский, по-видимому, не случайно поместил нас к Белобрежским и очень жаждал нашего сближения с ними. Дядя Володя был известным полонофилом, и, по-видимому, кругом Мержеевского и Белобрежского группировалась маленькая, но тесно сплоченная кучка аренсбургских поляков, имевших свои тайные дела. В городе была православная церковь и немецкая кирка, католического храма не было видно. Но среди города возвышались развалины старинного замка[13]. Дикая трава росла по его стенам и целые кусты розового шиповника. В глубине развала виднелись остатки полуразрушенного алтаря. От Федоры мы узнали, что католики собираются для богослужения в «крепости», когда приезжает священник. Замок этот оставил во мне смутное, но неизгладимое впечатление, а моя мать несколько раз нарисовала его, сереющего на вечерней заре, с тонким серпом месяца над башней. Скоро я начал сильно скучать. Ходил по вечерам в парк, unter die Linden[14] слушать плохой купальный оркестр. Мальчики-немцы казались мне очень противны и нахальны, и я не заводил с ними отношений. Иногда в парке устраивались детские праздники. Под каштанами ставились лавочки, где немецкие барышни в кисейных платьях продавали чай и бисквиты и щебетали: «Zitrone!»[15] Однажды на этом празднике заиграли «Боже, царя храни», и немецкая молодежь накинулась на меня:

   — Вы должны снять шляпу, когда русский национальный гимн поют!

Ни о каких морских купаньях нельзя было и думать. Море было серое и холодное, ветер дул непрерывно.

Ища развлечений, я стал иногда ловить по вечерам рыбу; однажды хотел обойти город кругом, но весь вымок в болоте. Наконец нашел я читальню, и ежедневно проводил в ней несколько часов, читая Шекспира, Пушкина и до-пушкинских писателей. Любимцем моим в то время становился Шекспир, вытеснивший прежнего Гомера. Я уже давно прочел «Макбета» и «Лира», а здесь, на Эзеле, мне особенно говорил «Гамлет, принц датский». В сером море, рябимом холодным ветром, в болотистых полях, усеянных камнями, чувствовалась мной меланхолия печального принца. Из Дедова приходили длинные письма от бабушки с описанием семейных праздников и цветения наших роз. Дедово представлялось раем, и я с нетерпением высчитывал дни, оставшиеся до отъезда.

В нашу скучную жизнь неожиданно ворвался светлый луч. Мы сидели вечером в галерее за чаем, смотря на потухавшее море, когда с лестницы донесся знакомый голос. Я выбежал за дверь и увидал старика Белобрежского с длинной трубкой, а рядом с ним Владимира Федоровича Марконета, раскрывавшего мне широкие объятия. Все озарилось. Владимир Федорович сидел за самоваром, отдыхая от пароходной качки.

   — Ну, я вам скажу… переезд из Риги… я сидел на борту, и меня рвало прямо в море… что?

Владимир Федорович нашел, что мы киснем, и решил нас развлекать. На следующий день я гулял с ним около замка; остановив торговку-эстонку, Владимир Федорович начал покупать у нее клубнику и торговаться. Он прекрасно говорил по-немецки, восклицая: «Bringen sie mir das ins Osilia»[16], но эстонка бормотала что-то невнятное. Тогда Владимир Федорович начал потрясать над ней зонтиком и кричать:

   — Это что за безобразие! В русской стране русского языка не знают!