Воспоминания — страница 52 из 109

[55]. Эта была совсем в другом роде: полная, белая, с зелеными глазами, над которыми совсем не было бровей и в которых сверкали искры. Великолепные золотые волосы струились ей на плечи. Если Лиля была тиха и нежна, то Таня производила впечатление бури и казалась создана из резвости и смеха. Отдельно сидела младшая сестра Лили Соня[56], красивая девочка, с точеным носиком, черными бровками и узкими зелеными глазами. Сидела она сначала очень серьезно и деловито тянула молоко из чашки, не обращая внимания на старших девочек, которые то и дело подталкивали друг друга и фыркали. Но вдруг Соня начала смеяться каким-то своим мыслям и неистово хохотать, расплескивая молоко, так что Владимир Егорович в недоумении восклицал:

   — Сонька, да что с тобой творится?

Вероятно, все эти фырканья и подталкивания были вызваны моей особой, но я не обращал внимания, созерцая Владимира Егоровича, и блаженствовал. Язык мой заплетался, но я нес какую-то чепуху. С этого дня я каждый вечер прислушивался к звонкам и ждал, что приедет Владимир Егорович. Но бежали недели, а его все не было.

Первого мая, в дождливый, ненастный вечер, у нас был письменный экзамен по алгебре. С математикой у меня уже в этом году дело не клеилось. Добрый старичок Кипарисов видимо дряхлел, вел курс замедленным ходом, так что на апрель падала добрая половина годовой программы, и мы проходили ее наспех. Кипарисов был из бывших военных, человек благородный и добрый, проникнутый чувством долга. Он был прекрасным преподавателем младших классов, умел оказывать на детей моральное влияние, но чем дальше, тем дело шло хуже. Приемы его были слишком детские и отсталые, он казался более арифметиком, чем математиком. Ученики начинали над ним посмеиваться, звали его «моцалко» за его серебряную, как бы приклеенную бородку. «Моцалка» потому, что он от беззубия произносил «щ» и «ч» как «ц» или как «т», и каждый урок твердил нам: «Если по целому узнаются тясти, надо сделать умножение».

Мы дошли до «утета» векселей, который был для меня невероятно труден. Дело оживлялось тем, что один остроумный отрок произносил слова «уплата» и «валюта» и неизменно выкрикивал:

   — Уплата в платье, а валюта в туфельках.

Старичок всегда кашлял, среди объяснения задачи лицо его всегда багровело, рот наполнялся мокротой, и он семенил в угол плюнуть. Во время письменных работ по всему классу летали бумажные стрелы: лучшие ученики посылали решение задач более слабым. Я сидел на предпоследней парте, где стоял дым коромыслом. Раз Кипарисов очень на меня вспылил:

   — Ты, я заметил, страшно опустился: какие-то легкомысленные улыбочки, и успехи уже не прежние. Обрати внимание.

Это замечание старика больно меня уязвило. Я пересел на переднюю парту, прилег на математику, и Кипарисов сразу оценил мой порыв и стал со мной ласковее прежнего.

Первого мая со мной произошел скандал: я не решил алгебраической задачи. Уже ученики один за другим подавали свои тетради учителю и уходили, а я сидел, в десятый раз начиная задачу, и не в силах выпутаться из дробей, которые получались у меня вместо целого числа. Пришлось подать задачу в незаконченном виде.

«Я провалился», — думал я, возвращаясь домой по переулку под проливным дождем и серым небом. Чтобы рассеять печальные мысли, я поднялся наверх к Боре. Посидел я у него с полчаса, как вдруг подают мне записку, написанную почерком моего отца. Там стояло всего два слова «Владимир Егорович» и восклицательный знак. Впечатление от неудачного экзамена мгновенно исчезло. Не помня себя от радости, я скатился вниз и в полутемном кабинете отца увидел самого Владимира Егоровича и его жену. Я сейчас же рассказал ему о неудаче с алгеброй, и он меня успокоил. Я сиял и блаженствовал, а через несколько дней, после последнего экзамена, Владимир Егорович вынес мне из учительской экзаменационный лист, где в рубрике «алгебра» стояло 4.

   — Вот видите, вы напрасно беспокоились, — заметил Владимир Егорович, протирая свое пенсне.

Кроме Владимира Егоровича эта весна была для меня новым припадком влюбленности в живопись Нестерова. На передвижной выставке появилась его новая картина — «Дмитрий-царевич убиенный»[57]. Отрок с раной на шее стоял среди зеленеющих весенних березок и пушистых верб. На трупном и зеленоватом лице его была умная и сладкая улыбка. Мы с Борей часами простаивали перед этой картиной и покупали ее репродукции.

Но в доме дяди Вити происходили ожесточенные споры. Там все считали, что Нестеров, так же как и Фет, — одно кривлянье. Маруся, поддерживаемая тетей Верой, доказывала мне, что в «Дмитрии-царевиче» нет ничего хорошего. Маруся, изучавшая ботанику, говорила мне, что Нестеров не знает природы, что цветы не цветут, когда опушаются ивы, на что я запальчиво возражал: «Что же? Художник должен знать ботанику?» Я не умел спорить и начинал говорить обидные фразы о не понимающих искусство и непосвященных. Тетя Вера краснела, видя здесь стрелы, летящие из нашего дома, и побивала меня быстро.

   — В Нестерове нет ничего, кроме болезненного мистицизма, — бросал дядя Коля, сам художник и поклонник Репина и Семирадского. А дядя Витя, входя в комнату, заявлял:

   — Вы это о Нестерове? Его картины годны только на то, чтобы устилать пол в конюшне.

С горящей головой выбежал я от дяди Вити. «Ссора, решительная ссора! Я не могу этого простить. Разрыв отношений на все лето!» Я побежал к Боре, попросил у него фотографию «Дмитрия-царевича» и замер в блаженном созерцании…

Но что же делается в доме моих родных? Нет ли там споров и ссор поважнее, чем спор о Нестерове? Весь год там идет война. Тетя Надя требует, чтобы дядя Коля покинул свой дом и детей. Бабушка в негодовании на тетю Надю; мой отец упорно поддерживает тетю Надю в ее намерении. В его кабинете постоянно сидят то тетя Надя, то дядя Коля. От тети Нади приходит письмо, где я вижу слово «деньги». У тети Нади есть верный союзник в лице его сына, студента Миши.

Этот молодой человек очень активный и жесткий. Отец его никогда не любил, а он не любил отца. Миша завтракает у нас каждое воскресенье и докладывает моему отцу о своих работах. В гимназии Миша был поэтом и классиком, на первых курсах университета проглотил Канта и Гегеля, а теперь весь ушел в историю и социологию. Он работает на фабриках и в попечительствах о бедных. Он всегда занят, всегда напряжен, но шутит так же много, как дядя Коля, только менее остроумно.

Сестра его Лелечка, которую дядя Коля обожал в детстве, так ненавидит теперь отца, что говорит: «Я готова его убить!» Дядя Коля к ней видимо охладел, и вся его любовь ушла на младшую шестилетнюю Наташу, розовую, цветущую, с умными и задумчивыми карими глазами. Дядя Коля неразлучен с ней, они постоянно вдвоем гуляют по Арбату. Он готов уехать из дома, но как расстаться с Наташей? Но тетя Надя внушает и этой маленькой девочке, что ее отец — враг и негодный человек. Наташа начинает бояться отца и не ходит в его кабинет, где дядя Коля лихорадочно работает перед мольбертом. А в половине тети Нади гремит непрерывная музыка. Тетя Надя основала большую музыкальную школу. Над роялем висит большой портрет Антона Рубинштейна[58], по стенам портреты немецких композиторов. В большой зале даются концерты с участием известных скрипачей. У тети Нади множество учеников, все они ее обожают и презирают дядю Колю. Тетю Надю будто непрерывно сжигает какой-то внутренний огонь. Решительно она напоминает обожаемого ею Льва Ивановича Поливанова. Оба они — это кости из видения пророка Иезикииля, кости, в которых носится и бушует дух[59]. Иногда я застаю ее за уроком. Ученик ударяет пальцем по клавишам, а тетя Надя, непрерывно двигаясь и куря папиросу за папиросой, выстукивает: раз-два, раз-два. Ее веки ослабели и совсем падают на глаза.

Мало концертов: по вечерам бывают танцклассы; товарищи Миши и Лели устраивают по субботним вечерам шарады, наконец затевается маскарад. Маруся приезжает на него в костюме Иоанны д’Арк; тетя Надя проводит ее в зал с каким-то смущенным видом и скрывается. У самой Маруси все время какой-то надутый вид. Наташа прелестна: она — роза, и все ее платье сделано из розовых кисейных лепестков. Дядя Коля двигается по залу, еще чувствуя себя хозяином дома. Но каждый вечер он сидит в доме у бабушки. Он очень любит двух маленьких детей дяди Вити и вместе с тетей Верой купает их в ванночке.

Дядя Коля постоянно ищет случая выпить. Он приехал к моему отцу говорить о важном деле.

   — А нет ли вина?

   — Есть хорошее вино, портвейн! — ласково говорит мой отец и направляется к буфету. Я остаюсь один с дядей Колей. Он веселится, подмигивает мне:

   — Вот видишь, какой я счастливый! Вина дадут.

Скоро, скоро дядя Коля уложит свои вещи и покинет свой дом. Он становится невозможен. Однажды он, выпив за обедом, начал кричать на жену:

   — Все равно придешь ко мне за деньгами. Упрячу тебя в сумасшедший дом, как Сашу!

Миша беспощаден и не подает руки отцу. Он находит, что мой отец слишком добр с дядей Колей, и он пишет моему отцу дерзкое письмо. Что же отвечает мой отец?.. Он немедленно приходит в дом тети Нади, берет Мишу за его голову, проглотившую Гегеля, и дерет его за волосы.

Мне становится трудно бывать в доме у бабушки. Ведь Нестеров только предлог. Бабушка без конца внушает мне, что тетя Надя — «Баба-Яга, костяная нога», а Миша бессердечный сын. О моем отце там хранят полное молчанье, но я вижу, что на него все сердиты, начиная с бабушки. Один дядя Витя любит всех, впрочем, за исключением тети Нади. Он глубоко возмущен ее жестокостью к брату, раз даже он заявил:

   — Не говорите мне об этой ужасной женщине!

Выселение дяди Коли готовится на осень. Тетя Надя хочет, чтобы он покинул не только свой дом, но и Москву. Она нажала кнопку в Петербурге, и вероятно, дядя Коля скоро будет переведен подальше.