На станции он потребовал щетку и старательно чистил на платформе свое забрызганное грязью пальто. Хмель сошел с него. Он был изящный и самоуверенный, а во мне возбуждал чувство восхищения.
Марусе в этом июле исполнилось 16 лет. На ее рождение приехал из Москвы ее поклонник, маленький розовый инженер Солонов, с голубыми глазами, черной бородкой и уже заметным брюшком. Он выражался необыкновенно книжно и вычурно. Интересовался новым искусством и вставлял в речь исторические анекдоты, Марусе он преподнес огромный букет роз. Мы все пошли в лес, и Солонов рассказывал что-то, что произошло, когда Антоний и Клеопатра ловили рыбу в Ниле. Вечером за чаем шел философский разговор. Экономка Лидия Григорьевна была в восторге от Солонова и потребовала, чтобы он изъяснил ей, что такое «Гедда Габлер»[64]… Солонов начал медленно и витиевато рассказывать всю пьесу Ибсена, а Лидия Григорьевна прерывала его:
— Ну, да! Ну, да! Она — извращенный тип? Не правда ли?
Затем дядя Коля начал доказывать, что всем управляет случай:
— Вы знаете, что Магомета чуть не раздавил камень, когда он еще только готовился к проповеди. Ну, вот, он бы его задавил, и не было бы громадного исторического явления — исла-а-ма! Нет, во всем надо предположить, — он пожал плечами, — случай! — Такова была философия дяди Коли. А ведь приведенный им эпизод с Магометом доказывал не «случай», а совсем обратное.
Солонов на другой день сделал Марусе официальное предложение, но она отказала ему, не лишив надежд на будущее и не потребовав прекращения знакомства. Дядя Витя очень желал этого брака и обожал Солонова. Маруся его совсем не любила, но дело тянулось еще много лет. Уже в мои студенческие годы Солонов наезжал в Дедово, грустный и больной. Кажется, окончательно отвергнутый Марусей, он нашел печальное утешение в платонической любви, а затем угас.
Действовал ли здесь «случай?» Нет, стоики были правее эпикурейцев:
«Все стремится, подвластно сплетенью причин».
Это лето я стал зачитываться «Фаустом», которого подарил мне дядя Володя в русском переводе Фета[65]. Я любил читать его на вечерней заре в лодке. Особенно понравилась мне сцена за городом.
«Смотри, как там, в лучах зари сквозь зелень хижины мелькают!»
Но многое в корявом переводе Фета оставалось для меня совсем непонятным. Я жаловался на это отцу, и он сам стал читать мне по вечерам «Фауста», останавливаясь на трудных местах. Помню, как, когда он читал песни ангелов и мироносиц в Пасхальную ночь, он весь зажегся вдохновением, голос его гремел, и в светлых голубых глазах блестели слезы. В эту минуту за окном раздался голос дяди Коли:
— Эй, что вы там делаете? Пора пить чай!
Экономка Лидия Григорьевна сначала всем понравилась. Дамы вздохнули от хозяйственных забот, и хозяйство шло исправно. Но крайняя пошлость Лидии Григорьевны скоро начала всех раздражать. Она была духовного звания и рассказывала, что дьякон у храма Спасителя «так красив, так красив, что даже прямо согрешишь». Скоро все заметили, что Лидия Григорьевна сплошь врет. Она рассказывала о таких великолепиях своей жизни, что можно было принять ее за знатную княгиню. Но всего хуже было то, что съестные припасы стали выходить с необъяснимой скоростью. Лидия Григорьевна появлялась к обеду в великолепных платьях, а мука в кладовой иссякла. Моя мать и тетки начали шушукаться в углах, Лидия Григорьевна обижалась.
Тетя Наташа, которая очень быстро увлекалась людьми и также быстро разочаровывалась и, как все доверчивые люди, бывала беспощадна к тому, в ком разочаровывалась, особенно сделалась враждебна к экономке и перестала с ней разговаривать. Наконец был созван семейный совет, и на нем принято решение удалить Лидию Григорьевну. Мне было ее очень жаль. Уезжая, она оставила в постели тети Наташи вилку.
— Недобрый знак! — шептались прислуги.
Каждый вечер мы подолгу гуляли с тетей Наташей. Она двигалась в своей синей тальме между высокими стенами зреющий ржи. Солнце краснело, по деревне поднималась пыль, и слышалось блеяние овец. Говорили мы все о театре, и тетя Наташа вспоминала свою молодость, когда она принимала участие в спектаклях одной студенческой труппы, где роль jeune premier[66] играл Венкстерн, а ближайшее участие принимал его родственник Владимир Егорович Гиацинтов. Тетя Наташа прекрасно умела подражать голосам и воспроизводила шутливые разговоры этих молодых людей. Из ее воспоминаний вставал образ Венкстерна как блестящего Дон Жуана, красавца, кутилы и поэта.
— Барышни толпились из-за Венкстерна, — восхищенно вспоминала тетя Наташа.
Венкстерн становился для меня каким-то великолепным мифом, и я с нетерпением ждал осени, когда сын его должен был поступить в нашу гимназию. Этим мне прокладывалась дорога к Владимиру Егоровичу.
Однажды тетя Наташа вышла к утреннему чаю совсем расстроенная. У нее на груди опять появилась небольшая раковая опухоль, и через несколько дней она отправилась к доктору в Москву. Доктор нашел, что необходимо сделать немедленно маленькую операцию, и назначил день, когда приедет сам в Дедово. Вспоминаю, что этот приезд хирурга и операция были восприняты мной как праздник. С нетерпением выбегал я на дорогу, ожидая доктора.
В ясный солнечный день он приехал с молодым ассистентом. На балконе был накрыт завтрак. Хирург с багровым лицом больше молчал, но его ассистент оказался, между прочим, художником, поклонником Нестерова и Врубеля, так что за завтраком шел оживленный разговор о живописи. Тетя Наташа сдерживала волнение, но лицо ее было красно, и она часто вставала с места и выходила. Операция была небольшая и скоро кончилась. Я вошел в комнату тети Наташи. Она лежала на постели, а молодой ассистент, весело болтая, перемывал кучу звенящих ланцетов. Белый жасмин благоухал перед окном, а вдали синел и сверкал большой пруд в просветах черных елей.
Когда доктора уехали, я сел около постели тети Наташи и стал читать ей вслух «Полтаву». Тетя Наташа сильно страдала и перемогала боль, но, когда дело дошло до Полтавского боя, иногда вскрикивала, но уже не от боли, а от удовольствия. Когда я рассказал это моей матери, она в недоумении пожала плечами:
— Не понимаю, что вы находите в Пушкине!
Оправившись после операции, тетя Наташа решила съездить к Наночке под Троицу, а я собрался ехать вместе с нею. Мне хотелось провести денек-другой у Коли в Пушкине, а потом отправиться в имение бабушки Софьи Григорьевны, находившееся в восемнадцати верстах от Пушкина. Когда мы ехали на станцию, черная фигура священника показалась вдали, он хотел перейти нам дорогу.
— Арсеня, не давай попу дорогу перейти![67] — сказала тетя Наташа. Арсеня хлестнул лошадь, но уже черная фигура перешла нам путь и скрылась в отдалении.
В Пушкине я простился с тетей Наташей и высадился один на широкой нарядной платформе, полной расфранченных дачников в белых костюмах, широких поясах и желтых туфлях. Пушкино уже было в то время большим дачным поселком. Здесь имели дачи многие почтенные представители московского духовенства, и в том числе отец Василий, у которого было целых три дачи. Я долго блуждал среди еловых садиков и нарядных дач, отыскивая дом отца Василия. Везде кипела дачная жизнь, виднелись крокетные площадки, молодые люди с голыми руками играли в лаун-теннис[68]. Наконец на одном балкончике я увидел сестру Коли, гладившую белье.
В Пушкине мне показалось очень скучно. С Колей у нас не было прежней близости, мы все больше расходились. На следующее утро я побежал разыскивать моего школьного товарища Потапова, который, как я знал, также имел дачу в Пушкине. С ним мне было тогда веселее, чем с Колей, я впадал в стиль легкого эпикуреизма, безделья и шуток. Мы катались с Потаповым в лодке, а потом он угощал меня изысканным завтраком, которого я долго не мог забыть. Угощала нас тетушка Потапова, толстая женщина с браслетами на красных руках.
Потапов сообщил мне, что эта женщина была раньше содержательницей одного публичного дома. На даче Потапова говорили вполголоса. Через раскрытую дверь я видел на постели бледный остов женщины.
— Там больная мама, — объяснил мне Потапов, и лицо его стало очень грустно.
В воскресенье Коля затеял большое катание на лодке. С утра Пушкино стало наполняться множеством москвичей. К обеду из вагонов выкатывались толстенькие, вспотевшие батюшки, какие-то Колины родственники. Они шли с картонками, а у калиток сидели какие-то очень некрасивые матушки, поджидая мужей. От этих толстеньких батюшек и без того жаркий июльский день казался еще жарче и душнее, и я с радостью думал, что вечером погружусь в простор лесов и полей, а ночевать буду в Трубицыне, имении тети Сони, о котором давно слышал волшебные рассказы.
Путешествие в лодке с Колей, его братом Ваней и приехавшим к нему другом, маленьким, горбатым музыкантом, было довольно томительно. Ваня рассказывал о своем путешествии в Архангельскую губернию, предпринятом с этнографическими целями, а маленький горбун вставлял иногда грязноватые, невинные и несмешные остроты, которым необходимо было из вежливости смеяться. Коля, остановив лодку, пробовал будить береговое эхо. Он кричал:
— А у вас министры были?
Эхо отвечало:
— Были.
Так длилось долго, и разговор с «бессонной нимфой Пенея»[69] кончался вопросом:
— Ждете снова на весну их?
Эхо отвечало:
— Ну, их!
Тогда все лодки заливались довольным смехом. Сам Коля отталкивал меня грубоватой самоуверенностью и нескрываемым презрением к моим интересам. У него завелись новые товарищи, все евреи и социалисты, занимавшиеся естественными науками, Писаревым и Добролюбовым. Коля ими увлекался, и хотя он этого не высказывал прямо, но я видел, что он, мысленно сравнивая меня с этими гимназистами, находит меня